Каждый вечер Виллемс возвращался домой после дня, наполненного трудом и развлечениями, опьяненный звуком собственных речей о личном процветании. День тридцатилетия не был исключением. Виллемс провел приятный шумный вечер в доброй компании и шел домой по пустой улице, чувствуя, как ощущение собственного величия нарастает в груди, приподнимает его над белой дорожной пылью, наполняет душу торжеством и грустью. Надо было лучше показать себя в гостинице, больше рассказать о себе, произвести на слушателей еще более сильное впечатление. Ну, ничего. Как-нибудь в другой раз. А сейчас он вернется домой, разбудит и заставит слушать жену. Почему бы ей не встать, не смешать для мужа коктейль, не послушать, как он говорит? Просто так. Это ее долг. Он мог бы разбудить всю семейку Да Соуза, если только пожелает. Достаточно сказать одно слово, и они явятся и будут сидеть в своих ночных рубашках на жесткой холодной земле его двора и молча внимать, пока он будет говорить с крыльца о собственном величии и доброте столько, сколько захочет. Придут как миленькие. Хотя сегодня вечером хватит и одной жены.
Жена! Он мысленно поморщился. Понурая женщина с испуганными глазами и скорбно поджатыми губами слушала его со страдальческим удивлением и немым оцепенением. Она привыкла к ночным лекциям мужа. Сначала, правда, пыталась противиться – всего один раз. Но теперь, когда Виллемс, развалившись, сидел в шезлонге, пил и разглагольствовал, жена стояла у дальнего края стола, опершись на него ладонями, и следила пугливыми глазами за его губами – без звука, без движения, едва дыша, – пока он не отпускал ее со словами: «Ступай спать, кукла». Жена издавала протяжный вздох и тихонько выходила из комнаты – облегченно и равнодушно. Ничто не могло заставить ее вздрогнуть, огрызнуться или заплакать. Она никогда не жаловалась и не перечила. Разница между ними была слишком