– Прибавь еще, Лаврик, что Родину предал. Прибавь. Тебе бы в комиссары податься, в партию вступить, гонял бы нашего брата в атаку, а ты череп свой снял за советскую власть.
Ты поправил на голове вязаную шапку, которую надевал под большую, из собачьей шкуры. Молчал.
Филя нарушил тишину:
– Посоветуй, братан, раз пришел в такую даль, что мне делать, вот как брат брату – посоветовай.
Ты не услышал в просьбе брата ничего опасного и сказал тихо:
– Идти с виновной головой в органы. Отробишь на лесоповале, а не на этого бирюка, и возвернешься.
Что-то тяжелое и темное упало прямо на твое лицо, ты свалился на топчан и затих. Кузьмич, все время стоящий под дверью, вскочил в избушку:
– Убил, что ли?
Фильку колотило:
– Не вынес, ударил, да, видно, шибко. Прислушайся, дышит?
Кузьмич наклонился над топчаном:
– Здышет. И куда теперь с ним? По мне, в сани – и в лес. Кто искать станет?
Филька сидел у открытой печки и жадно курил:
– Не дам убивать. Очухается – пущай домой идет, слово возьму, что не продаст.
Кузьмич засмеялся:
– Слово он возьмет! А если сдаст? Обоим крышка, Филя! Если все наши поскакушки поднимут, то и судить не будут, сразу шлепнут.
Вот это, что сказал Филя, ты уже слышал:
– Я, Кузьмич, смерти уже не боюсь, я жизни боюсь. А Лаврик не скажет, он у нас в семье самый чистенький был.
Ты пошевелился и хотел встать, Филя поддержал под мышки, умыл над поганым ведром.
– Чай будешь?
Ты выпил кружку сладкого чая с белым хлебом, намазанным маслом, и лег спать. Филя примостился с краю, подставив табуретку, чтобы не свалиться.
Утром вы вместе вышли на дорогу, ты в охапке нес лыжи, Филя шел молча, дымя самокруткой. Как хотелось заговорить о главном, о жизни, о родном доме! Филя ведь тоже могилы отца не видел, сели бы за стол, налили из кринки бражки, выпили, не чокаясь, как на фронте над могилами друзей-товарищей, если позволяла обстановка. Потом бы женили Филю, вон сколько свободных баб, да хороших, работящих, здоровых. И матери бы полегче… Ты забыл тогда, что брательнику надо вперед ответ держать за побег свой, а уж потом… Хорошо, что вслух не сказал.
– Отсюда один пойдешь. Никому ни слова, Лавруша, я за тебя поручился перед Кузьмичом, он ночью цыгана того зарезал. А тебя я не дал. Даже матери молчок. Поревет и забудет.
Он развернулся и пошел, не оглядываясь. Ты нацепил лыжи и свернул в лес. Декабрь, скоро Рождество, большой был праздник. Почему-то тебе все больше из детства приятное вспоминалось. Наверно, потому, что в иные годы и не было ничего доброго, сладкопамятного.
Это еще в единоличные времена было. Акимушкины пахали на своих наделах тридцать десятин пашни, ты совсем малым был, без штанов лазил, следом за отцом или за дедом ходил свежей бороздой. Земля мягкая, жирная, плужок ее отвалит в сторонку – основание ровное и плотненькое, детская ножонка только влажный следок оставляет.