Страшно было то, что она не заметит грани. Вадя говорил с ней. Он говорил, хоть и не слушал – и не очень-то хотел, чтобы она с ним говорила. Иногда пел. Но этого было недостаточно. Требовалась та методичность, с какой мать выцарапывала ее из небытия.
В этом была жизнь матери. Она вся была вне себя: в своей речи – в своем выражении, в говорении с дочерью: обо всем. О родственниках, о еде, об экзаменах, об умении о себе позаботиться, о том, какие бывают люди: добрые, злые, равнодушные. Она помнила, как мать говорила ей, больше она почти ничего не помнила:
– Сторонись худых. Они потому худые, что чем-то расстроены. И это расстройство может повлиять на их отношение к тебе.
С помощью зубрежки и двух взяток в приемной комиссии они с мамой поступили в техникум. Там над ней смеялись, но учиться она стала сносно. Учителя пожимали плечами. Студенты, иногда сами плохо понимая по-русски, все равно смеялись, но уже подтрунивали друг над другом: дурочка, а учится лучше некоторых.
И никто не знал, что все, что она выучивала, забывалось на следующий день. И к экзаменам приходилось начинать все заново.
Вся ее жизнь была учебой, погоней за нормой, за жизнью. И воспринимала она свою участь безропотно, с механической незамысловатостью.
XXV
Надя хорошо помнила только малозначащие вещи. Например, она отлично – стоило только прикрыть глаза – помнила, как пах изнутри футляр маминых очков. Он пах тем же дубленым замшевым запахом, каким благоухал магазин спортивных товаров – в глубоком детстве, в одном каспийском городке. По изнурительной от зноя дороге к прибрежному парку (взвинченный йодистый дух горячего, как кровь, моря и густой смолистый запах нагретых солнцем кипарисов). После раскаленной улицы, с асфальтом – топко-податливым от пекла подошвам, – блаженство пребывания в магазине начиналось с прохлады и именно с этого будоражащего запаха. Далее следовал завороженный проход по двум волшебным, заставленным спортивной утварью залам: бильярд, теннисный стол, боксерская груша, корзина с клубками канатов и – тумба, крутобокая, обитая бордовым плюшем – со свисавшими, как с пугала, суконными рукавами – нарукавниками, как у писаря без головы, стянутыми в обшлагах резинками. Тумба эта предназначалась для слепых операций на фотопленке. Особенно увлекательными на полках были наборы нард, шахмат и бадминтона. Невиданные, перисто-пробковые воланы, кувыркаясь меж звонких ракеток по белой дуге стремительного воображения, отдавались на вздохе трепетом – легким, как шорох маховых перьев по восходящему пласту. Надя помнила незримо мать – уводящую за плечи ее поглощенность в сторону от засыпания – ко второму, обращенному к морю выходу.
И главное, что вспоминалось, – что так влекло ее внутрь этого замшевого запаха, исподволь и неодолимо, как затмение. Этим вожделением было солнце: великолепный кожаный, белый и тайный, как Антарктида, сияющий дробным паркетным глянцем волейбольный мяч.
XXVI
Теперь