На Голгофе
Обессиленная горем, она рвалась на гору, где воины приготовлялись поставить крест, очевидно тяжелый, потому что с трудом поднимали его с земли.
А она, как безумная, вперив взор, казалось, не на крест, а в толпу, его окружавшую, была похожа на львицу, на глазах у которой убивают ее львят.
Две девушки вели ее под руки, сдерживая ее порывы и стараясь удержать на месте. Вдруг…
Толпа, как морские волны, заколыхалась на горе. Пронесся шум голосов. Вверх поднялись три креста.
Огромны они. Их перекладины вырисовывались на свинцовом небе, будто руки, распростертые для проклятия или благословения. Три тела висели на этих крестах, напряженные, с окровавленными руками и ногами.
Поднимавшаяся на гору, стала метаться и, простирая руки к одному из распинаемых, проговорила:
– Сын мой! Сын мой! Пусть за муки твои и они погибнут в муках! Пусть на глазах у них замучат их детей, сестер и матерей!..
А казненные – высоко над толпой. Они как бы окаменели, умерли. Будто не чувствуют боли, страданий близких, насмешек; висят на крестах нагие, с распростертыми руками, обагренные кровью. В открытые их груди и колени впились веревки, а из рук и ног торчат пробившие их гвозди. Время от времени высоко поднимались их груди, чтобы захватить побольше воздуха. Глухой хрипящий звук вырывался из этих грудей, а на посиневшие щеки падали слезы. За собой у них был целый ряд ужасных дней. Да, поистине ужасных, потом – восход на Голгофу, наконец – муки распятия. Долгие часы мучений и, наконец, самая ужасная смерть. Ведь они должны были умирать под наблюдением праздной толпы, которая с любопытством присматривается к их малейшему движению и прислушивается к их стонам и жалобам. Они, как разбойники, должны были умереть самой постыдной и тяжелой смертью, осмеянные о поруганные даже в свои последние минуты…
У одного из них, распятого посередине, глаза были открыты, глаза, смотревшие с каким-то царственным спокойствием, с невыразимой любовью. Он смотрел долго. Сначала на город, вырисовывавшийся вдали, потом на толпу людей, собравшуюся сюда. Сначала боль отразилась в Его глазах, а потом – о, чудо! – чисто отцовская любовь.
Белое, как алебастр, выделялось Его тело на темном дереве креста. Руки, пригвожденные к перекладине, висели ровно и не корчились. Казалось, Он благословлял и палачей, и поносивших Его, и этот город, и весь мир, живых и мертвых, правых и виноватых.
Его голову, приподнятую с нечеловеческими усилиями, окружал терновый венец. Быть может, на другой голове этот венец и вызвал бы насмешку, но на Его не вызывал даже улыбки, означая только страдание и действительно царское достоинство. Этот венец был похож на диадему, а капли крови – на рубины.
Иногда казалось, что во взгляде Распятого светится какая-то непонятная сила, божественная, что уста Его раскрываются, чтобы отдать повеление, и это повеление раздастся как гром, потрясет землю до основания и заставит всех