Деда похоронили в начале лета, а мне в первый раз купили костюм, слишком теплый и коловшийся изнанкой. Я ходил в нем по деревне, гордился и потел, помню даже запах шевиота, а вот похороны начисто забыл.
Мать говорила, что после похорон я забрался на кровать, встал на подушки и принялся кормить глиняное распятие шоколадом, который мне купили в ларьке возле кладбища. Кормил и приговаривал: «Перкун-отец имел девять сыновей!» Бабушка гневно зашипела в дверях, я обернулся, оступился и полетел вниз с горестным воплем. Глиняный бог уцелел, сказала мать, а тебя то ли в угол поставили, то ли выпороли. Но я не помню ни наказания, ни бога, ни шоколада.
Сегодня я проснулся с мыслью о том, что можно писать, если не с кем поговорить. Эта возможность – другая, одна из тех, что составляют основу грубой холщовой бесконечности, где время – это всего лишь уток, слабая переменная. Там, за тюремной стеной, простираются поля других возможностей, затопленные постоянством воды, – господни поля под паром.
Охранник поддался на мои уговоры и принес карандаш и пачку бумаги, думаю, такую цену за бумагу платили только древние китайцы в те времена, когда ее делали из коконов шелкопряда.
Я держу ее под матрасом, как положено арестанту, а пишу по утрам, пока светло, после трех часов солнце ко мне не заглядывает. Однажды я уже заводил похожий дневник, лет десять тому назад, записывал мысли в блокнот, укладываясь спать в нашей с китаистом комнате, заставленной сосновыми полками. У нас даже между кроватями стояли полки в половину моего роста, так что мы спали в овечьем загоне, сделанном из голубых томов «Путешествия на Запад» и зеленых кирпичей Плутарха.
Поскольку со мной почти ничего не происходит, допросили и забыли, и, судя по тишине в коридоре, ничего не происходит и с остальными арестантами, я буду писать здесь о прошлом. Тому, кто пишет о прошлом, необязательно помнить, как все на самом деле было, ведь он владеет мастихином, которым можно не только смешивать охру с белилами, но и палитру поскрести, почистить лишнее. А если заточить как следует, то и убить, пожалуй, можно.
Первый немецкий год я провел на помойке. В берлинскую киношколу меня не взяли, хотя мой фильм понравился комиссии. Ну и черт с ними, правила там были слишком жесткими: первый год никакой стипендии и никакого жилья. Так что я взял свою дискету и отправился зарабатывать деньги. Для начала устроился мусорщиком, работа была ночная, в пять утра мы возвращались в барак и ложились спать, а после обеда отправлялись на поиски еды и выпивки.
В первый день я еле отмылся под горячим