Увела меня к себе в мезонинчик, и наплакались мы с ней вдоволь. И от этого мне вроде бы легче стало, и нервы в порядок пришли. А как они мне понадобились в тот день, мои нервы!
Тяжкий разговор в парткоме, вопрошающие взгляды хороших людей, моих товарищей, в которых сочувствие мешалось с настороженностью, эта невидимая, но очень ощутимая пленка, которая как бы сразу отделила меня от всего, в чем я продолжала жить. Я – та же и не та, прежняя и какая-то уже другая. Даже когда главный хирург Валентина Леопольдовна Громова, у которой мы с Дубиничем когда-то стажировали, высокая, костистая старуха с сизыми пальцами, изъеденными дезинфекциями, демонстративно пожала мне руку, с вызовом глядя на окружающих, и на всю ординаторскую провозгласила: «Вы, Вера, отличный хирург и прекрасный человек, и таким вы для меня и останетесь», – даже это резануло меня, ибо, вопреки словам, подтверждало, что и в ее глазах я уже не прежняя.
Ты исчез для нас. Исчез, будто умер, с той только разницей, что близкие знают, где могила умершего, могут прийти поплакать, повспоминать. Мы долго ничего не знали, и лишь потом Татьяна потихоньку передала мне конверт, надписанный незнакомым почерком, в который чья-то добрая рука вложила письмо на обертке махорочного пакета, то самое, что ты бросил из поезда.
Известие, что тебе как-то и с кем-то удалось послать письмо товарищу Сталину, возбудило новые надежды. Но дошло ли оно? Может быть, так же застряло, как и те, что посылала я. Но надежда не угасла. Сколько он получает таких писем? При его занятости скоро ли дойдет очередь до наших. Надежда живет. И знаешь, Семен, о чем я сейчас подумала: вот тебя реабилитируют, ты вернешься в родные края, отыщешь где-то в эвакуации отца, Татьяну, и они тебе вдруг скажут: «А Вера-то с детьми осталась у немцев». Представляю, как тебя это потрясет. Но ведь ты же не поверишь, что я осталась нарочно? Ведь нет? Я же не верю в твою вину…
Помнишь, как-то мы с тобой ездили к Домке в пионерский лагерь. Пошли собирать голубику, забрались в болото, и нас накрыл туман. Мы заплутались и бродили до вечера. Выбившись из сил, я висела у тебя на руке, еле переставляя ноги. Мне все казалось, что мы просто кружим по лесу. Но ты авторитетно говорил: «Ничего подобного», – и уверял, будто в этой сырой, белесой, сочащейся влагой мгле видишь на небе какую-то звезду. Ты шел на нее, на эту звезду, и вел меня. Мы выбрались на дорогу, и лагерь оказался совсем недалеко. Тогда я эту звезду так и не разглядела. А теперь вижу ее во мраке.
Вокруг много людей. У меня есть друзья. Но ближе тебя никого нет. И вот стало привычкой мысленно беседовать с тобою. Вырвется свободная минута – и я как бы пишу тебе письмо, рассказываю обо всем, что меня занимает, радует, гнетет, ищу твоего сочувствия, совета. Не думай, родной, что я забываю, что с тобою и где ты. Ты всегда со мной, все время во мне. И вот сейчас, когда мне, наверное, даже тяжелее, чем тебе, мне нужны твой опыт, твое мужество, твоя помощь. Мысленно писать