Я сделал шаг к роялю.
– Стой! – Женька вперила в меня взгляд, острый, как коготок птички, которым охотница выковыривает личинок из-под коры дуба. – Ты куда это соблался?
– Туда, – я выкинул вперед руку, как Наполеон, взирающий на Москву с Воробьёвых гор.
– Глупый ты, Юлка! – наглячка топнула, да так громко, что в чешском серванте задребезжал фаянсовый сервиз. – А есё – дулак!
– Это почему же?
– Да потому! – разбойница ткнула меня пальчиком, да так яростно, точно хотела проделать во мне дыру. – И вообсе, – продолжила она, – сколо тебя в интелнат сдадут. Для силоток. Там питание тлёхлазовое. И лезым…
Она упёрла ручки в бока.
– Не «лезым», а режим, – поправил я сестрицу. – Только врёшь ты всё, Женька.
– А вот и не влу! – тут сорока прильнула своими влажными, пахнущими карамелью, губками к моему зардевшемуся уху и произнесла заговорщицким тоном: – Мамка твоя муза себе подыскивает. Не пьюсего. А ты месаес.
Дверь с шумом распахнулась. Мы обернулись. Па пороге, скрестив на груди руки, стояли обе наши мамаши. Загорелая, поджарая, как прогорклый корж – тётушка. Пухленькая, рябая, как булочка с кунжутом – мать.
– Ну-ка, мелочь, – тетушка отвесила подзатыльник дочери, – марш на кухню тарелки мыть.
– Нет уж, пусть договорит, – возразила мать. – Хочу послушать, чему ты, сестра, учишь племянницу.
– Прекрати, Варвара! – тетушка зажала плачущей Женьке рот, чтобы та не сболтнула лишнего.
– И верно, пора уж прекратить, – мать схватила меня под локоть и поволокла в коридор. – Ноги моей больше не будет в доме, где только и речи, что о деньгах.
Она наспех одела меня, долго искала носки, но, не найдя, вывела меня из дома в сандалиях на босу ногу.
– Взбалмошная! – тетушка швырнула нам с балкона носки.
Но мать тащила меня за руку, не оглядываясь, точно буксир, снявший баржу с мелководья.
Месяц мы не общались. Мать ждала извинений. Но телефон молчал. Мать даже отнесла его в мастерскую в надежде вправить вывихнутый сустав или наложить шину на сломанную кость, – виновницу семейных склок. Но тётушка, похоже, и не собиралась названивать. Так прошёл месяц. А к концу третьего, бодрая, розовощёкая мать внесла в нашу узкую, как пенал, комнатку продолговатый футляр.
– Вот, держи, – она открыла ящичек, обтянутый дерматином, достала из чёрной бархатки скрипочку и протянула мне.
– Концерты давать будешь. По радио. А там, глядишь, и в телевизор пригласят. Хочешь, Юрка, в телевизор?
Тут мать рухнула в соломенное кресло, жёсткое, обтянутое белым чехлом, и сказала, смахнув слезу:
– Ведь для чего-то же я рожала тебя в муках.
С «мук», собственно, всё и началось. Мои беды, я хотел сказать. Ведь школа, куда определила меня родительница, ютилась в каком-то цеху, и очень скоро