Однако никто из его сотрудников не приходил к нему в гости. Как и подобает новичку, он поначалу старался быть как можно более тактичным, понимая, что он проходит испытательный срок, гораздо более длительный и отличающийся гораздо более строгими требованиями, чем предварительная оценка его пригодности со стороны старших офицеров. Он надеялся если уж не на дружбу, то хотя бы на терпимость, уважение и признание коллег, во всяком случае, в той мере, в какой он этого заслуживал. Но он сознавал, что пока на него посматривают с некоторой настороженностью. Ему представлялось, что его окружает целый ряд разнообразных структур, включая и уголовное право, призванных защищать, в частности, его национальное самосознание, будто его так же легко оскорбить, как девицу викторианских времен, узревшую, как эксгибиционист обнажает перед ней гениталии. Он хотел бы, чтобы эти защитники расового равноправия оставили его в покое. Чего они, в конце концов, добиваются – продемонстрировать, что нацменьшинства болезненно обидчивые, психически неустойчивые параноики? И все же Бентон готов был согласиться, что отчасти он сам создает эту проблему, что его сдержанность, более глубокая, чем робость, и не столь простительная, мешает сближению. Они не понимали, кто он такой на самом деле: он и сам этого не понимал. И дело не просто в том, что он полукровка, думал Бентон. Лондон, тот мир, где он жил и работал, тот мир, который он знал, был населен множеством женщин и мужчин, вышедших из смешанных семей – разными в этих семьях были и национальность, и религия, и цвет кожи. Но все они, как ему казалось, умели уживаться.
Его мать была индианка, отец – англичанин. Она – врач-педиатр, он – директор единой средней школы. Они влюбились друг в друга и поженились, когда ей было семнадцать, а ему на двадцать лет больше. Оба тогда были страстно влюблены,