Эпоха цветных революций переросла в эпоху локальных мировых войн. Война из стратегии концентрации физического насилия превратилась в «прокси-войну», предполагающую концентрацию символической власти и связанного с ней умения действовать чужими руками. Тезис о диверсификации однополярности сам стал элементом и даже агентом глобального мира, в котором «борьба противоположностей» оказалась формой нового и весьма устойчивого единства.
Ещё недавно казавшиеся «гибридными», приметы дивного нового мира открыли свою связь не столько с абстрактной «сетью», сколько с реальной инфраструктурой. Инфраструктура всегда требовала жертв, поставленных на конвейер. Теперь она и вовсе нуждается в циклических апокалипсисах. Циклические апокалипсисы обеспечивают невиданную устойчивость инфраструктурного ландшафта, которая воплощается в придании «общемирового» статуса одним явлениям ценой отнятия этого статуса у других явлений.
Обсуждавшийся долгие годы конец «библейского проекта» стал способом подчинить этому проекту всё, на что до этого не хватало его юрисдикции. Бесславно закончившийся «конец истории» теоретиков и пропагандистов обернулся срочными политико-технологическими мерами по апокалиптическому переустройству мира. Их тестирование само превращается в «игровой» апокалипсис с самыми серьёзными последствиями.
Сразу несколько стран, столкнувшись друг с другом в жёстких, хотя и не всегда очевидных конфликтах, развернули негласное соревнование за право быть признанными в качестве «народов Гога и Магога» (Израиль и Палестина, Россия и Украина, Америка и Китай, Америка и Европа), битва которых предшествует прототипическому для «конца истории» концу времён. Объявленный в России, Китае и некоторых других странах закат глобализма обернулся невиданным поднятием его ставок. Разговоры об этом закате стали способом ещё раз продать глобализм миру (теперь уже под видом борьбы за окончательный демонтаж глобалистского миропорядка). Цена этих разговоров сделалась много выше цены тысяч жизней.
Апокалиптический конец времён из одномоментного события, объединяющего завершение одного исторического цикла с началом другого, обернулся выматывающей битвой сценариев, в которой каждая из участвующих сторон предлагает свой сюжетный ход и одновременно затягивает его применение. Окончательное забвение Постмодерна, аккумулировавшего все формы сведения истории к фарсу, обернулось Метамодерном, который стирает любые различия между фарсом и трагедией (с тем, чтобы происходящие трагедии постоянно попадали в новостную ленту и с той же регулярностью оставались незамеченными).
Традиционно отождествляемые с хаосом, пандемические катастрофы продемонстрировали невероятную эффективность с точки зрения расширения и упрочения контуров управленческой власти. Избранная часть жертв всё более многочисленных бедствий оказалась помещённой на конвейер массового воскрешения с предоставлением местоблюстителям этих жертв невиданных прежде социальных ролей.
Невероятное увеличение возможностей по дроблению, фиксации и сканированию повседневной жизни совпадает с инструментальным кризисом гуманитарного знания, которое, дискредитировав прежние методы описания и не приобретя новых, оказывается не в состоянии описать не только отдалённое будущее, но и недавнее прошлое.
Стоит, однако, притормозить с перечислением «примет времени» и обратиться к более подробному анализу каждой из них. Было бы правильно начать с «библейского проекта», попытка покончить с которым рождает самые неожиданные и самые жёсткие, на первый взгляд, последствия.
Существует устойчивое допущение, согласно которому именно «библейский проект» обеспечил неких абстрактных «нас» моделью эсхатологической истории, связанной с интеграцией в самую сердцевину жизнедеятельности заветов со стороны некой надмирной инстанции. Эта инстанция пытается подчинить трансцендентное имманентному, а точнее, показать, что имманентное производно от трансцендентного, и трансцендентное прорастает сквозь него, как кордицепс однобокий прорастает сквозь организм муравья-древоточца.
В действительности, претензия на монополизацию эсхатологии, по всей видимости, сама является ответом на греческое прочтение истории как арены действия судьбы и её хозяек, Мойр. Мойры впоследствии были несколько оттеснены на задний план богиней Тихе, отвечающей за счастливый случай, и её римской версией – Фортуной (имеющей долгую самостоятельную историю в италийских сообществах). У предшественников римлян, этрусков, также существовала своя версия Мойр, только в мужском обличии и с более явственными атрибутами богов смерти. Это Харон (по-видимому, превратившийся у греков в Хирона), который, подобно Атропос, обрывал жизнь, пресекая её нить ударом молота, Тухулка, адский палач и судопроизводитель, пытавший души в наказание за проступки1, а также змееногие демоны во главе с таким же змееногим хозяином ада, иконография которого схожа с иконографией Тифона2. Культурным героем этрусков выступал прототип Геракл – Геркле, который вёл борьбу