Из Петровского дворца, что по Петербургскому шоссе, государь проследует в Кремль. Оно сподручнее бы с Николаевского вокзала. Да на рысях, скоренько. Но нет, существуют “исторические воспоминания”. Петровский дворец при Екатерине воздвигли в память одоления басурман-турок; все императоры в преддверии коронации останавливались в том дворце. И потому, стало быть, ехать его величеству Тверской бойкой улицей, засыпающей позже всех прочих.
Судейкин опять не мог по совести не признать ревностной распорядительности комиссии свитского генерала Козлова. Во-первых, Тверскую наново мостили, дабы царские кони, хоть и о четырех ногах, не спотыкались, и мостили лишь засветло, под призором городовых. Никаких тебе, значит, подкопов. Во-вторых, домовладельцев “на время проезда” строжайше обязали затворить все окна, все балконы, чердаки и ворота, парадные и черные двери. Как при моровом поветрии. И в-третьих, сняли с Тверской телеграфные и телефонные провода. Зачем, для чего? Этого уж и сам Георгий Порфирьевич объяснить не умел.
Князь Гедройц, лейтенант, явился в “Дрезден” поутру. Отказавшись от чая, повез Георгия Порфирьевича на Неглинку. Князь, молодой человек с какой-то прокуренной физиономией, был дельным сапером. Неглинки он ужасно опасался: тоннель пересекает главные улицы, прямо-таки готовенькая минная галерея! Да, да, уже сделаны глухие люки, но всё же… Князь ходатайствовал о специальном охранении. Генерал-губернатор Долгорукий пожал плечами: не затолкаешь, дескать, городовых в эту клоаку. И верно, с ног шибает. Князь даже головой покрутил. Но почему бы, собственно, и не “затолкать”?
Инспектор от поверочного спуска в “готовенькую минную галерею” увернулся, любезно заверив лейтенанта, что вполне надеется на его опытность. Инспектор только потопал каблуком в наглухо заклепанные люки и попятился – так оттуда разило. Ничего удивительного: Неглинка принимала сточные воды; если Яузу москвичи иронически величали семицветной, то уж Неглинка, сдается, была семидесятицветной.
Н-да-с, Москва, черт возьми, изрядно пованивала. Георгий Порфирьевич осуждал здешнее “санитарное состояние”. Оное, конечно, не входило в круг обязанностей инспектора, но ведь Судейкин-то непрестанно оказывался под его сокрушительным воздействием. Особенно в Охотном ряду, в этом московском чреве.
Охотный дымился густой, бьющей как обухом вонью. Воняло кровью, парным и лежалым мясом, прогорклым жиром и заплесневелыми костями, паленой шерстью, пухом, испражнениями, прелой рогожей. Багровые мужичины, вооруженные ножами и топорами, в кожаных фартуках, с закатанными по локоть рукавами, ворочали товаром, ворочали и тыщами.
Он бы упразднил этот чудовищный вертеп. Что ж до самих охотнорядцев… О, они всегда готовы резать студентов, жидов, умников-разумников, они плюют на все западное и чтут все исконное, они воняют, как сам