– Иван Галактионович, – одернула его хозяйка. – Нынче радость. В Смоленске все колокола звонят.
– Привалило счастья – на мосту с чашкой! – огрызнулся управитель. – Могут хоть все веревки оборвать! Их не звоном, а розгами встречать надо, – и, обернувшись к офицерам, вопросил: – Мало каши ели? Теперь поешьте в доме вдовы, а она не сегодня-завтра пойдет просить милостыню. Да людям подать нечего. Вот ваша заслуга! И нет тут никакой радости!
Александр Христофорович чувствовал, что у него горят щеки.
– Прости, отец, – он положил руки на скатерть и тут же спрятал их, стыдясь поломанных грязных ногтей. – Правду говоришь. Но что же нам теперь не жить?
– А и не жить! – старый управитель подскочил на месте. – Мы, бывало, друг перед другом с одними шпагами на крепостные стены лезли. А вы? Выучили вас по-французски балакать, так, видать, вся храбрость через учение вышла. Кинули нас на грабеж и поругание. А теперь вам весело, что живы остались!
Иван Галактионович сорвал с шеи салфетку, швырнул ее на стол и, гневно шаркая ногами, удалился.
Повисла пауза.
– Простите его, господа, – хозяйка тоже встала. – Он весь измаялся. Один тут на пять баб. У него руки трясутся. Он уже не может порох насыпать пистолету на полку. Так мы ему заряжаем и подаем, – она заплакала.
– Вам надо уехать, – Бенкендорф подошел к ней. Ему очень хотелось обнять и успокоить эту девочку, но он осмелился только опустить ладони на спинку ее кресла. – Родня в Смоленске есть?
Елизавета Андреевна покачала головой.
– А дом?
– Был. Неужели неприятель все еще…
– Нет, – генерал не стал врать. – Ваш управляющий прав. Своих теперь нет. Я уведу казаков моего отряда. Но могут прийти чужие. А казаки…
– ….разбойники, – выдохнула госпожа Бибикова сквозь слезы и почему-то заулыбалась собственной понятливости.
Только теперь Бенкендорф рассмотрел ее хорошенько. Темные волосы собраны в пучок. Длинные пряди выбились и лежат вдоль щек. Сколько к ним не прикасались щипцы? А душистые французские эссенции? Но так даже лучше. Не по-салонному. На домашний лад. Сразу видно: она и танцует мазурку, и поет арии, но сейчас квасит капусту и сама кормит младшую девочку грудью.
Какая грудь! Боже, какая грудь! Не беда, что укутана шалью. Генерал вмиг дорисовал скрытые совершенства. Вот лицо… Он никак не мог сосредоточиться на лице. Слишком девичье. Простое. Тонкое-тонкое. Все, вплоть до кожи. В хорошие времена оно светилось, как пасхальное яичко. Теперь – синюшное. Битый цыпленок да и только!
И все-таки она ему приглянулась. Чем? Бенкендорф и сам бы не сказал. Памятью былого и прочного? Надеждой на будущую радость? Первое прошло. А второе сбудется ли? Ах нет. Такие лица не на каждый день! Волконский не зря все глаза проглядел.
Паршивец! Белый