– Сады у нас там, сады! Всегда живая копейка с базара. Бабы кур прямо домой бобруйским евреям носили.
– Ну, скоро они там наговорятся? – мучаюсь я, глядя на комсомольцев, заседающих среди зелёной поляны. – Что мы им, придурки какие?
Для меня очень важен этот поход. Чтобы окончательно забыли моё хозвзводовское прошлое. И самому забыть. Бывало, везёшь бочку с водой от речки, и не дай Бог, увидит тебя какой-нибудь Цыбук. Как припадочный, заорёт на весь лес: «Лагерный придурок… там-там-там! Мы тебя – и в рот, и в нос!»
Такие вот послешкольные забавы.
А вообще-то, блатные слова нравятся нам, а многие такими и не кажутся – нормальные, привычные слова. На каждом шагу они у нас: «лагерь», «придурок», «зона» – как столбы, с которых оборвана проволока.
– Ну, уходит наш комиссар, – говорит Короткевич, провожая слезящимися глазами высокого, с пружинящей, как у молодой лошади, походкой Василия Юльевича. Берётся за высушенные на солнце портянки: – Не спеши, успеем гу́ку нароби́ть[2]. Там этих гарнизонов полицейских, как у паршивой собаки на хвосте репьев.
Старательно помял, потёр задубевшие от пота и грязи онучи, распрямил оборы (верёвки), зачем-то на свет посмотрел один лапоть, второй – так оружие осматривают, придирчиво и даже любовно. Стяг полешука[3], под которым прошли и индустриализация, и коллективизация, и жить стало лучше, веселей. Ход мыслей у него, во всяком случае, в эту сторону.
– Был у нас один, золото выбивал для пятилетки. Нема хлеба, нема сала, пятилетка усё забрала! Но золото – умри, а им подавай. Так этот что придумал? Майстар[4]! На голову дядьке деревенскому или бывшему лавочнику-еврею наденет бадью, ведро и ну лупить палкой! Такая музыка, что сразу вспомнишь, где и что у тебя спрятано. Своего нету – соседское вспомнишь. Особенно любили царские монеты.
– А откуда они могут быть, царские? – спрашиваю лицемерно.
– Вам кажется, что царь – это как татары, когда-а было! А оно совсем недавно перевернулось. На моей ещё памяти.
Спрашиваю, а у самого зашита в уголке кошелька такая монета: тяжёленькая, толстенькая, пылающая, как раскалённый уголь. Мама дала одну мне и одну брату. Когда немцы пришли. Вместе с медными крестиками – оказалось, что мы с братом крещёные, а не знали про то, нам прежде не говорили. Золотую монету, я так понял, на случай, если совсем-совсем будет безвыходное положение. За золото даже мужей-военнопленных бабы у немцев выкупали. Золотой кружочек при мне, а креста на мне нет. Бросил, швырнул в картошку, когда бежал огородами неизвестно куда – плакать бежал после того, как немцы провели мимо нашего дома страшную колонну полутрупов-военнопленных: били, стреляли людей у нас на глазах. И на глазах у Него, если Он есть: ну так на тебе твой крест, раз ты такой!..
Мы