Дома сидеть было невмоготу. А вот легендарная Трифоновка, где рядышком стояли общежития – и Школы-студии, и ГИТИСа, и Щепкинского, и Щукинского, и Гнесинского училищ, и даже циркового, – всегда манила и ждала вчерашнего веселого студента по прозвищу «Высота». Проблем с проникновением на заповедную территорию не возникало.
Какие тут случались вечеринки, какие встречи! Убогие комнатки превращались в литературные салоны, кафе-шантаны, дома свиданий. «В общежитии Щукинского, – рассказывал Анатолий Васильев, будущий собрат по «Таганке», – у нас были две «свои» комнаты, где мы могли посидеть: выпить, покалякать, попеть песни. В студенчестве не очень-то попьешь: так – одна «фугаска» на троих да килька в томатном соусе… Сидели просто так – гитара, разговоры, треп обо всем и ни о чем… И вдруг вошел коротко остриженный парень в буклетистом пиджаке, прилично выпивший. Как мне тогда показалось – типичный московский парень с недалекой окраины, даже слегка приблатненный. И все наши дамы к нему потянулись, просто бросились:
– А, Володя, Володя!..
И он понес какую-то мешанину самых ранних песен, что мне очень не понравилось. Может быть, потому, что я лидерство потерял в тот момент».
С будущей примой Таганки Зиной Славиной он так и познакомился. Остановил меня, вспоминала она, и говорит: «Вот тебе я хочу спеть, посиди, послушай. Есть у тебя время?» Он меня первый раз видел, просто по глазам выбрал. А я тогда еще даже не училась – поступать приехала. Послушала, говорю: «Это что-то необыкновенное, ты такой талантливый, что у меня даже слов нет». А он пел, не щадя себя, перед одной мной так, словно перед большой аудиторией, как будто это был его суд: как я скажу, так и будет…
Застолье было естественной средой. Они говорили и пели вполголоса, но порой их было слышно на всю Москву. В прямом и переносном смысле. Молодой драматург Михаил Рощин рисовал по памяти картинку: «Моя мать… простая русская женщина, коренная москвичка, еще когда жили мы все в одной комнате и набивались молодой своей компанией в эту комнату «погудеть», посидеть с девочками или одни, – просто мы все любили друг друга, не могли расстаться, дружили упоительной, почти мальчишеской еще дружбой, – так вот, моя мать, Тарасовна, как мы ее все звали, сразу его выделила. Отметила, хотя все мы были… талантливые и острые, показавшие свои первые зубы и уже получившие по этим зубам, – а он-то был помоложе, считай, пацан, ему еще надо было заявиться. Впрочем, нет, его приняли сразу, но у него, при его всегдашней скрытой деликатности и тонкости, был даже некоторый пиетет перед иными из нас, кто уже «держал банк»…Мать его выделила и приняла сразу, услышала, поняла… Мы свет выключали, сидели в обнимку по углам, уходили на кухню, на лестницу, – вижу его с гитарой сидящим у матери в ногах, он поет, она слушает, бра на стенке горит – лампа, обернутая газетой. Мать то носом зашмыгает, прослезится над «жалостной