устроилась удобно на заднем сиденьи и, закрыв глаза, отдалась во власть новых ощущений. А именно руки Генриха Матвеевича, его прикосновения к колену и даже чуть выше, но только чуть-чуть, чтобы шофер, который мог наблюдать за этими пассами через свое зеркало, не оценил их иначе, чем дружеское прикосновение. И тут Генрих Матвеевич вновь пустил петуха. Пока убаюканная движением Валя совсем было задремала (что ни говори, а день был не из легких), Генрих Матвеевич стал негромко читать стихи. Причем в конце каждого называл автора, не указывая, правда, названия самого стихотворения. А объявлял: Лермонтов, Есенин, Рождественский Роберт, что предполагало, по-видимому, существование еще одного Рождественского, которого Генрих Матвеевич наизусть не знал. Поэзия была, в основном, лирическая, томительно любовная, но промелькнуло и несколько гражданских стихов, в частности, того же Рождественского, с отчетливой ностальгической нотой, со слезой по родному краю, что было вполне объяснимо применительно к подвижнической судьбе самого Генриха Матвеевича. Читал он долго и выразительно, выделяя интонацией сильные места и приглашая свою спутницу к сопереживанию нажимом на коленку. Но опять же мешал водитель. Тот вел машину и знал свое место. Но не знакомая со служебным сервисом, который вполне понятно и четко отделяет водителя от пассажиров, Валя испытала ужасную неловкость. Сначала за Генриха Матвеевича, потом за себя, а потом даже за водителя. Казалось бы, совсем нелепо, но именно так. Хоть это была всего лишь деталь, легкий штришок к дальнейшему сюжету. А, в общем, они доехали вполне благополучно, и шофер улыбнулся Вале на прощание. И совсем не казенно, а по дружески. Впрочем, тут полагалось говорить не вульгарное –
шофер, а именно –
водитель. Так это должно выглядеть, при подлинной демократии: просто у Генриха Матвеевича с Валей свои дела, а у водителя – свои.
А пока прибыли и расположились. Лежали на пляжике, и разомлевшая Валя наблюдала, как Генрих Матвеевич, чуть надавливая, изучает небольшой прыщик подмышкой слева. Даже царапнул красивым ногтем розовую пуговку, потом, приставив руку к нездоровому месту, проверил: трет или не трет, и даже убедившись, что не трет, удерживал руку чуть на отлете. Просто на всякий случай, пока они не вернулись в дом, и Генрих Матвеевич не прижег прыщик одеколоном.
Наконец, уселись ужинать. Но прежде Генрих Матвеевич поднялся на второй этаж и вернулся к столу в легких брюках цвета беж и в белой трикотажной майке с воротником. На левой груди было выбито не заветное для многих название Адидас, нет, а изображена похожая на улитку эмблема самого Пьера Кордена – магический знак приобщения к самой изысканной и утонченной моде, которая доступна или даже заслужена (так точнее) у нас очень и очень немногими. И итальянские кроссовки украшали ноги Генриха Матвеевича, причем левая, как он посетовал, еще должна была разноситься, а пока чуть жала, создавая некоторый дискомфорт, который Генрих Матвеевич должен был стойко терпеть. Как