– Правда, Людвиг. Он будет невероятный. И я отрежу самый большой кусок тебе.
Это было все, чем она могла меня утешить, а я не смел признаться, что каждый раз, когда застаю ее такой, меня начинает тошнить, а живот сводит. Какие тут пироги?
Не пробыв с ней и десяти минут, я ушел, а потом, как обычно, довольно рано лег спать. Небо было ярким и звездным; поглядывая на него в щель тяжелых гардин, перед самым сном я вспомнил, что оставил плавать по реке два клеверных венка. Я подумал о тебе. В какой постели ты спишь? Кто расплел твою косу-кренеделек, служанка, сестра или заботливая мать? Поделилась ли ты с ними хоть парой слов обо мне или забыла эту встречу? И… как все же тебя зовут?
Мне приснилось странное – прекрасный трон из белых костей, высящийся на холме из черепов. Я стоял перед ним, но не мог рассмотреть, кто там сидел. Только темный плащ стелился к моим ногам, словно дорога, сотканная и брошенная самой Гекатой…
Утром я вновь страдал в своем проклятом замке – за клавесином: воровато наигрывал то, что прокралось в голову вчера. В порывистых аккордах прятались карпы и драконы, а может, кто-нибудь еще. Я так и не определился, марш это, песенка или соната, но мне очень нравилось вот так бренчать, скорее нащупывая звуки, чем действительно сочиняя.
– Что за безделица. – Отец скривился, ставя передо мной «Клавир». – Приступай.
На третьем часу опять заныли пальцы. Я играл гениальные, вечные вещи, но я играл их каждый день и устал; невыносимо хотелось прерваться, пройтись. Проверить, печет ли матушка пирог; по-ребячески поскакать на одной ножке; подмести крыльцо – да я готов был даже соскрести с него голубиный помет! Перед глазами плыло. В ноты я уже не смотрел; в том давно не было необходимости: весь Бах, Гендель, часть Глюка и фрагменты Гайдна впитались в память, куда лучше латыни и французского.
Отец, стоя надо мной полубоком, хмуро смотрел в окно. Раз за разом я кидал на него умоляющие взгляды, но, не найдя снисхождения, втягивал голову в плечи. Все в отце дышало требовательной