– На что ты надеялся, убегая без моего благословения?! – грохочет над ним, но он не открывает глаз, прячется за гудением в ушах. – Что Моцарт примет тебя в свой круг?! Что ты выживешь один? – Пальцы хватают за воротник, тянут, поднимают. – Что я говорил? – Пол дрожит под ватными ногами. – Хочешь стать таким же распутником, как он? Таким же неудачником? Таким же…
Людвиг с усилием разлепляет веки. Хруст ткани под отцовскими пальцами громоподобен, но крик – лишь отдаленный гул. Нужно собраться. Встать прямее, освободить дорогой шейный платок – белый как эдельвейсы, подаренный на прощание фрау Резой… Воспоминание о ее холодном ласковом лице и о теплой строгой улыбке ее мужа заставляет прийти в себя быстрее, перехватить и остервенело оттолкнуть чужие руки, рявкнуть: «Не смей больше!» – и отец теперь тоже слышит близящийся гром. Осекшись, он опять икает, тихо и словно вопросительно. Жалкий. Вмиг сдувшийся из короля драконов в раздавленного каретой ужа. И Людвиг, успевший чуть обогнать отца в росте, вкрадчиво переспрашивает:
– Неудачником? Распутником? А ведь ты любишь его куда больше, чем меня.
Честнее было бы «ты любишь его, а не меня», «ты любишь меня как его недоделанную копию», «ты не любишь никого, чертов Фафнир». Но на губах раскаленная печать. После подобного могут и выгнать вон. Конечно, Людвиг не пропадет, его приютят, а некоторые и поздравят. Но братья, мать?.. Нужно владеть собой. Он обещает себе. Обещает, скрипя зубами. И уже понимая, что, скорее всего, проиграет.
– Неблагодарная ты плес-сень. – Голос отца глухой, скорее шипение, чем речь. Неверяще покачав головой, он опять усмехается. – Господь всемогущий, мне хуже, чем почтенному родителю Моцарта. В приплоде ни одного гения, зато подменышей…
Он оскорбил троих одним плевком. В его тоне ничего, кроме презрения, кроме разочарования, которого никто из братьев точно не заслужил. И это выдержать сложнее.
– Да лучше бы нашим отцом правда был какой-нибудь Лесной Царь, – сдавшись, шепчет Людвиг. – Почему ты не утопил нас как котят, пока мог?! Рейн рядом!
Они неотрывно глядят друг на друга, и болотная жижа плещется во взгляде отца – клокочет, смешанная с купленным на семейные деньги вином. Людвиг не знает, что горит в его собственных глазах, какое пламя, но отец запинается, опускает голову, хрустит кулаками уже скорее затравленно, чем грозно. Украдкой Людвиг осматривает его костяшки: так можно понять, били ли недавно братьев, случались ли какие-то еще беды, которые неизменно несет в семью спивающийся человек… костяшки правой руки сбиты; на фоне багровых следов чернеют жесткие кудрявые волоски, и от одного их вида по новой начинает тошнить. Хватит. Все изменится сегодня или никогда.
– С этого дня ты не трогаешь Николауса, – будто говорит, точнее рычит, кто-то другой, не Людвиг, но рык полон угрозы. – И Каспара. Ему, к слову, не помешает больше занятий, ему нравится музыка, и он переживает, что…
– …Станет жалким, как ты? –