Первое желание – броситься к кому-то, рассказать, объяснить, поделиться, да-да, разделить того, кто возвращает внутри меня все съеденное обратно, и всучить в чьи-то руки. Сказать кому-нибудь: я умру.
А потом заходишь в магазин – чулки порвались, – там улыбаются тебе и улыбаешься ты. И оказываешься в суетливой толпе на вокзале под закопченными стеклянными арками.
Упаковала чемодан – и к морю.
В Ниццу едут с Лионского вокзала. Французские поезда – дрянь, но какая разница.
Зима прямо на глазах, как в детской сказке, превращалась в лето. Пассажиры бросались от окна к окну, теребя друг друга:
– Посмотрите только!
Мимо проплывали красные голые скалы, развалины замков, виноградники, серые оливковые рощи, в фиолетовой дымке далекие горы, пальмы, громадные толстолапые кактусы.
Дорогу от Марселя до самой Ниццы я провела запершись в туалете, меня выворачивало наизнанку.
Нет-нет, я приехала не умирать, отнюдь. Курортная жизнь, если и имеет цель, то дотянуть, наслаждаясь январским жарким солнцем, пальмами, перекинутыми на бульваре, как шея лебедя, видом красавца-полицейского в белой каске – до битвы цветов. Уже вовсю идут репетиции карнавала – горничные и прачки, а также безработные, нанятые за 10 франков, изображают, обливаясь потом, рыцарей и дам, дикарей и пейзанок.
Сегодня после завтрака мы с Николаем отправились в русскую читальню – наняли фиакр и доехали до виллы Бормон, где Николаевское православное кладбище и часовня покойного Цесаревича. Поднялись по высеченной из камня лестнице, шли по широкой аллее, залитой цветами. Оттуда открылся вид на море – спереди беспредельная глубина, слева разморенная Ницца. Русская библиотека притаилась в приделе церкви. Можно читать в саду под пальмами. Мы взяли по толстому волюму с кириллицей, радующей глаз, устроились в плетеных креслах в тени и читали, смахивая со страниц летевшую с кустов шелуху. Один раз набежало облако, которое, может, терлось о Гибралтар.
Сейчас пришла домой, приняла душ и прилегла. Мой номер я делю с туземцами – мелкими настырными муравьями. Берешь в ванной зубную щетку, а они вылезают оттуда, как из леса на опушку. Отламываешь кусок оставленного на ночь на столе круассана – те уже прижились в ноздреватом мякише, как монахи в пещерах.
Есть вещи, которые я не могу принять в этом человеке. Мне претит его безапелляционность, инерция разогнавшегося тяжелого