Едва он скрылся, Угрюмка зашептал возбужденно:
– Сказывали, обоз братнин рядом!
– То мы не знаем! – раздраженно проворчал Пенда и перекрестился: – Бог ли помогает, бес ли прельщает? – Глянул на черневшие купеческие струги, мотнул головой вслед ушедшему казаку: – Без него тошно было, теперь и вовсе – будто камень на грудь положил.
– И мне душу разбередил, – проворчал Кривонос. – Обереги, Господи! Запоститься, что ли?
– Тишь-то какая, – бесстрастно зевнул Рябой. – Благодать! Ни порохом, ни падалью не пахнет – токмо прелой травой и листом. – Шумно, с сипением втянул в себя воздух. – Оно и легче, как этот Гаврила! Служи да служи в Сибири. Издали вроде и царь как царь, и бояре – люди. Коли других нет, этих почитать можно… Устал, прости, Господи! – шепнул со стоном, зябко кутаясь в зипун. – Ну да нам с Кривоносом, слава Богу, немного уж терпеть, а вам, коли не зарубят, не повесят да на кол не посадят, – еще грешить да грешить.
Едко дымил истлевающий костер. К утру на звездном небе опрокинулся черпак Медведицы. Устюжане с холмогорцами дружно кликнули святого Егория, разбудив всех работных. Рябой поднял голову, взглянул на ясные звезды, закряхтел, закашлял, пошарил рукой за изголовьем, подбросил сухих веток на кострище и стал раздувать огонь.
Проснулись Кривонос с Пендой, зазевали, крестя рты. Рябой поднес ладонь к носу, пробормотал:
– Егорий росу отпустил! Юрьева роса от сглазу и от семи недугов. Хвори снимает… Ну вот и дожили! Егорий на порог весну приволок, землю отпер, на теплое лето отпустил.
На таборе уже полыхал ватажный костер. Зашевелились Третьяк с Угрюмко, зябко поглядывали, как раздеваются казаки. Вывалявшись в росе, кряхтя от стужи, у огня присел Пенда, обтерся полой жупана, накинул его на голые плечи, стал сушиться. Крестясь, вышли на свет озябшие Рябой с Кривоносом, начали поторапливать молодых к купанию, пока роса не обсохла.
Серое утро неспешно наплывало из-за гор. Дремавшие в лапах кедрача птицы робко и сонно стали подавать голоса. Промышленные на таборе нестройно запели утренние молитвы. Громче заголосили пташки в лесу, призывая солнце. Заалел восток, разгоралась заря-зарница, полуночница.
«На Егория коням – отдых, казакам – веселье». Как ни спешили складники, но не взяли греха на душу: объявили дневку и отдых. Пополудни, подкрепив душу молитвой, тело едой и питьем, на таборе стали петь и плясать. Устюжане завели песнь про Божьего человека Алексия, как он, никем не узнаваемый, жил у отца на задворьях, как
…злы были у князя рабы его:
Ничего к нему яствы не доносили,
Блюдья-посуду обмывали,
Помои на келью возливали.
К казачьему костру опять подошел Гаврила-ермаковец. Его белая борода топорщилась помелом. Приняв приветствие, он сел, скинул колпак, размашисто перекрестился:
– Прости, Господи! И конца-то нет их заунывной песне. Уши вянут, и тоска кручинная сердце гложет, – раздраженно сверкнул