Но поди подготовься к смерти человека, который только притворялся, будто учит тебя рисунку. А на самом деле учил бессмертию. На его уроках нам всем, каждому в свой срок, вдруг становилось понятно: пока рисуешь, ты бессмертен. Бессмертен, господи боже, быть бессмертным – это, оказывается, вот так.
И даже если потом это ощущение пропадет навсегда, можно сказать себе: это только со мной случилась беда. Это я – дура, все прохлопала, профукала, упустила. Но это вовсе не значит, будто со всем миром произошла катастрофа, и теперь бессмертия нет вовсе – ни в каком виде, ни для кого. Оно есть. И этого достаточно – не для счастья, конечно. Но для того, чтобы жить дальше, достаточно. Вполне.
Думала: что я буду делать теперь, когда увижу учителя слабым, больным, бормочущим невнятное? Когда увижу его – давай называть вещи своими именами – умирающим. И как стану жить потом, когда он умрет? Смертной тварью, хлопочущей лишь о прокорме, среди других смертных тварей, озабоченных тем же? В мире, лишенном смысла? Без веры, которой никогда не было, без надежды, которая была всегда? И что я скажу детям, которых сдуру привела в этот глупый, тошный, нелепо устроенный мир?
Разбирайтесь с этим сами, мальчики, я – пас? А что еще скажешь.
Семьдесят шестая рыба – зеркало. В ее выпуклом боку отражается лицо ошалевшей от собственной удали художницы. Ай, хороша ты сейчас, мать. Ей-богу, хороша.
Но не навестить Йонаса Львовича в больнице было еще более невозможно, чем навестить. Пошла, конечно. Куда деваться.
Все было примерно так, как представляла, заранее содрогаясь: душная палата, тяжкий запах, больничная койка с подъемником, паутина капельниц, почти прозрачные старческие руки учителя с желтыми ногтями и лазурными клубками вен.
Так, да не так.
Сам Йонас Львович не был похож на обычного умирающего старика. Наоборот. Теперь, когда тело его пришло в негодность, неукротимый дух, прежде проявлявшийся лишь во взглядах и жестах, окончательно вырвался наружу и бесцеремонно заполнил все пространство. И правильно, чего стесняться.
Приподнялся на локте, улыбнулся, сказал: «Тааак. Вернулась домой. Молодец».
И сразу стало ясно, что можно ничего не говорить. В смысле, не рассказывать, как глупо и бессмысленно жила все эти годы, как ежедневно отщипывала от себя по кусочку, в надежде, что не убудет, как разменивала драгоценный дар на мелкие монеты, покупала жизнь для себя и детей, как однажды, почти десять лет назад, обнаружила, что больше ничего не осталось, и с тех пор не прикасалась не то что к кистям – к карандашу. Даже для заработка. В гробу мы видали такой заработок. Освоенный между прочими делами компьютер и хорошо подвешенный язык (целых четыре отлично подвешенных языка) кого угодно прокормят. И, слава богу, больше никаких картинок, никогда, ни за какие коврижки. Потому что – невыносимо. Жалкое подобие упущенного счастья, тошнотворная жизнь после смерти, беспомощное вранье.
Поди