Нью-Йорк, август 1889 года
Вероятно, я слишком много на себя взяла. Я, Пенелопа Хаксли, всегда считала себя единственной, кто фиксирует на бумаге события из жизни моей подруги Ирен, урожденной Адлер, а ныне Нортон. Ирен выступала несколько лет под девичьей фамилией на оперной сцене, а теперь, в частной жизни, использует обе фамилии. Приличия никогда не казались достойным аргументом этой примадонне американского происхождения, с которой я провела почти десять лет – неужели правда? – своей жизни.
Итак, я была поражена до глубины души, когда Ирен вошла в гостиную в номере нью-йоркского отеля, где мы остановились, держа в руках пачку писчей бумаги, как держат недавно рожденного и горячо любимого ребенка. Ее узнаваемые буквы, написанные странными зелеными чернилами, галопом мчались по видимой мне верхней странице, словно закусившая удила лошадь.
– Это и есть «кое-что», которое ты планировала отправить по почте? – спросила я, откладывая в сторону свою вышивку – маленький шнур для колокольчика. В отеле подобным вещицам нет применения, но я надеялась, что мы не застряли тут навеки, хотя было очень на то похоже.
Она взглянула на свое объемистое «детище» так, словно бы видела его толком впервые.
– Думаю, это скорее посылка, чем письмо, а мне столько надо поведать, но даже с учетом всех телеграмм мужу с рассказами о наших приключениях в Америке я едва коснулась главного. – Она разгладила неприглядные листы на коленях. – Годфри, наверное, уже ополоумел, пока он чахнет в этой скучной пасторальной деревеньке в Баварии. Уверена, он будет счастлив получить более подробный отчет о последних расследованиях в Америке.
– Годфри будет счастлив прочесть даже лондонский городской устав из твоих рук, но ты вряд ли рассказала ему обо всех этих неприятных людях, которые повстречались нам в Нью-Йорке.
– Неприятных людях? Уверена, Нелл, ты могла бы припомнить много таких, но как я познакомлю Годфри с результатом наших изысканий, если не упомяну Саламандру, Чудо-профессора или Леди Хрюшку?
– Хотя всех их можно отнести к категории «неприятных людей», и я признательна, что ты это понимаешь, но я имела в виду не их.
– Ох. – Ирен села на небольшой гобеленовый стул, утонув в своей пышной юбке из белого шелка с голубыми лентами, словно в удобном и приятном облаке. – Я так понимаю, что ты имела в виду «неприятного человека». В единственном лице.
– Да уж, Шерлок Холмс – единственный и столь же неповторимый, сколь и неприятный.
– В таком случае ты испытаешь облегчение, узнав, что его имени в письме Годфри я не упоминала.
– Ни одного раза на всех этих страницах, испещренных восклицательными знаками? Не стоит отрицать, Ирен, не утруждай себя. Ты пишешь так, будто исполняешь оперу. Каждый абзац – это ария, каждое предложение – драматическое откровение, а каждое слово – высокая нота.
– Должна ли я понять это так, что ты находишь мои сочинения убедительными?
– Более чем. Но при этом