Я в Париже, и кто про это разузнал, радуется, большинство мне завидует. Они правы. Великий город, великий, полный необычных искушений. Что касается меня, то я, должен признаться, в известной мере им поддался. Думаю, по-другому и не сказать. Я этим искушениям поддался, и это привело к известным изменениям если не в моем характере, то в моем мировоззрении, во всяком случае, в моей жизни. Под их влиянием во мне сформировалось совершенно другое понимание всех вещей, и есть известные различия, которые меня отдаляют от людей больше, чем все прежнее. Изменившийся мир. Новая жизнь, полная новых значений и смыслов. В данный момент мне немного тяжело, потому что все слишком ново. Я новичок в моих же собственных обстоятельствах.
Можно ли за один раз обозреть все море?
Да, но только, думаю, я вообразил себе, что Ты могла бы прийти. Может быть. Ты могла бы мне сказать, есть ли врач? Я забыл справиться об этом. Впрочем, мне теперь больше ничего не нужно.
Помнишь ли Ты невероятное стихотворение Бодлера Une Charogne?[44] Может быть, теперь я его понимаю. Если не брать последнюю строфу, то он прав. Что ему оставалось делать, когда с ним это стряслось? Его задача – в этом ужасном, только с виду отвратительном, увидеть сущее, то, что значимо для всего сущего. Выбора и отказа не дано. Разве Ты считаешь случайным, что Флобер описал своего Saint-Julien-I’Hospitalier?[45] Мне представляется, что это решающее: может ли человек переступить через себя, лечь к прокаженному и согревать его теплом сердца любовных ночей, что не может кончиться иначе как хорошо.
Только не думай, что я здесь страдаю от разочарований; напротив. Иногда меня удивляет, с какой готовностью я отказываюсь от всего чаемого ради действительного, даже если оно хуже некуда.
Бог мой, если бы оказалось возможным хоть что-то из этого с кем-то разделить. Но было бы оно тогда, было бы оно тогда? Нет, оно существует лишь ценою одинокой жизни.
Существование ужасного в каждой частице воздуха. Ты вдыхаешь его прозрачным, невидимым; однако в тебе оно оседает, становится твердым, принимает острые геометрические формы и застревает между органами; потому что все, что в муках и ужасе совершалось на месте казней, в пыточных камерах, в сумасшедших домах, в операционных палатах, под арками мостов поздней осенью, – все это из разряда упорно нескончаемого и непреходящего, все это сохраняется и, ревнуя ко всему сущему, налипает на кошмарную действительность, явь. Люди хотели бы многое из этого забыть; сон мягко заглаживает у них в мозгу такие борозды, но сновидения оттесняют сон и тащат за собой неизгладимые зарисовки. И люди просыпаются, и тяжело дышат, и заставляют свет свечи растворяться во мраке, и пьют, как подслащенную воду, это полуосвещенное успокоение. Но ах, на какой узкой кромке держится эта безопасность. Всего лишь ничтожный наклон, и взгляд уже снова оказывается за пределами знакомого и дружественного, и только что столь утешительный контур отчетливей проявляется, как край бездонного страха. Бойся света, который делает пространство