Александр кивнул головой молча. В день восшествия своего на престол император Павел I в Зимнем дворце, рядом с комнатой, где умирала императрица Екатерина, соединяя руки Александра и Аракчеева, сказал: «Будьте вечными друзьями».
– А рубашечку помнишь?..
Государь кивнул опять с нежной улыбкой. В тот же памятный день, когда прискакавший из Гатчины на фельдъегерской тележке, под проливным дождем, и промокший весь до нитки Аракчеев должен был переменить белье – Александр дал ему свою рубашку; и он завещал похоронить себя в ней.
– Во сне-то нынче опять видел его, – шептал все тем же благоговейным шепотом.
– Опять?
– Опять, батюшка! Каждый год в эту самую ночь. Марта 11-го каждый год. В прошлом-то году – будто смутненький такой, темненький и личико все отворачивает, шляпочку низко надвинул – лица не видать, вот как в гробу лежал. А нынче будто с открытым личиком, только весь желтенький, жалкенький такой, и на височке на левом малое черное пятнышко…
– Не надо! Не надо! – простонал Александр почти в беспамятстве, закрывая лицо руками.
– Не буду, батюшка, небось, не буду. Прости меня, глупого…
– Нет, говори, говори все. Как же нынче?
– А нынче будто все шейкою вертит. Что это, говорит, какой галстух тугой? Не умеют впору и галстуха сделать! И сердится будто. А потом о тебе говорит: смотри, говорит, Алексей Андреич, чтоб и с ним того же не было. Береги его, будь ему в отца место!
Александр слушал, содрогаясь, холодея весь, как будто доносилась к нему в этом шепоте нездешняя весть.
– «В отца место»… – повторил, рыдая, и прильнул губами к портрету Павла I на груди Аракчеева: ему казалось, что он целует живого отца. Было дальнее, дальнее детство в прикосновении жестких, бритых щек и в запахе старого зеленого мундирного сукна – знакомый казарменный гатчинский запах, запах отца. Последнее убежище, где ему уютно, покойно и ничего не страшно ни в прошлом, ни в будущем – только здесь, на груди Аракчеева, на груди отца, как будто оба – одно, и он уже не различает их.
Плакали оба, и слезы их смешивались. Аракчеев гладил волосы его, ласкал как маленького мальчика. И государю казалось, что ласкает его, прощает отец.
Опомнился, когда Аракчеев кашлянул; затревожился.
– Горяченького бы тебе, дружок? Малины хочешь, аль пуншику?
– Чайку бы! – простонал Аракчеев болезненно.
Государь любил чай, и с Аракчеевым особенно. Захлопотал, засуетился, позвонил камердинера. Знал, что государыня ждет; привыкла во время болезни его пить с ним чай, дорожила этим единственным временем, когда были они вместе. Но послал ей сказать, что не придет, – не задумался пожертвовать ею «другу любезному».
Сам заварил чаю, особого, зеленого, аракчеевского, из свежего цыбика; перемыл чашки, полотенцем вытер тщательно; налил не жидко, не крепко, а в пору как раз. Колол для прикуски мелкие кусочки сахару: знал все его привычки и прихоти. Ухаживал, потчевал.
– Крендельков