Теперь Онуфревне добивал чуть ли не десятый десяток. Она согнулась почти вдвое; кожа на лице ее так сморщилась, что стала походить на древесную кору, и как на старой коре пробивается мох, так на бороде Онуфревны пробивались волосы седыми клочьями. Зубов у нее давно уже не было, глаза, казалось, не могли видеть, голова судорожно шаталась.
Онуфревна опиралась костлявою рукой на клюку. Долго смотрела она на Иоанна, вбирая в себя пожелтевшие губы, как будто бы что-то жевала или бормотала.
– Что? – сказала наконец мамка глухим, дребезжащим голосом. – Молишься, батюшка? Молись, молись, Иван Васильич! Много тебе еще отмаливаться! Еще б одни старые грехи лежали на душе твоей! Господь-то милостив; авось и простил бы! А то ведь у тебя что ни день, то новый грех, а иной раз и по два и по три на день придется!
– Полно, Онуфревна, – сказал царь, вставая, – сама не знаешь, что говоришь!
– Не знаю, что говорю! Да разве я из ума выжила, что ли?
И безжизненные глаза старухи внезапно заблистали.
– Да что ты сегодня за столом сделал? За что отравил боярина-то? Ты думал, я и не знаю! Что? Чего брови-то хмуришь? Вот погоди, как пробьет твой смертный час; погоди только! Уж привяжутся к тебе грехи твои, как тысячи тысяч пудов; уж потянут тебя на дно адово! А дьяволы-то подскочат да и подхватят тебя на крючья!
Старуха опять принялась сердито жевать.
Усердная молитва приготовила царя к мыслям набожным. Раздражительное воображение не раз уже представляло ему картину будущего возмездия, но сила воли одолевала страх загробных мучений. Иоанн уверял себя, что страх этот и даже угрызения совести возбуждаемы в нем врагом рода человеческого, чтоб отвлечь помазанника божия от высоких его начинаний. Хитростям дьявола царь противуставил молитву; но часто изнемогал под жестоким напором воображения. Тогда отчаяние схватывало его как железными когтями. Неправость дел его являлась во всей наготе, и страшно зияли перед ним адские бездны. Но это продолжалось недолго. Вскоре Иоанн негодовал на свое малодушие. В гневе на самого себя и на духа тьмы, он опять, назло аду и наперекор совести, начинал дело великой крови и великого поту, и никогда жестокость его не достигала такой степени, как после невольного изнеможенья.
Теперь мысль об аде, оживленная наступающею грозой и пророческим голосом Онуфревны, проняла его насквозь лихорадочною дрожью. Он сел на постель. Зубы его застучали один о другой.
– Ну, что, батюшка? – сказала Онуфревна, смягчая свой голос. – Что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так и есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть и велики грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед не греши. Вот и я молюсь, молюсь о тебе и денно и нощно, а теперь и того боле стану молиться. Что тут