До Стахия молва тоже дошла. Он впустил ее в одно ухо, в другое – выпустил. На берегу измайловского пруда ему было безразлично, совершенно безразлично, чья именно дочь смеется и сдергивает душегрейку. Смеется и не может остановиться. Он понял: смех плохой, очень вредный для человека. Смех надо немедленно прекратить. Знал только один способ. Не раздумывая, применил его – влепил царевне оплеуху. Она замолчала и сдернула душегрейку. Рукава рубахи были по локоть мокрыми. Из указательного пальца сочилась кровь. Царевна засунула его в рот. Сказала шепеляво:
– Думм бер, – и улыбнулась.
А он не знал, что делать. Стоял пень пнем. Потом поднял брошенную душегрейку. Выручили царевны. Заслышали смех, прибежали узнать, что за веселье. Загалдели, залопотали по-иноземному. Изучали они четыре языка. Но, когда волновались, путались, сваливали все четыре в одну кучу. Он в то время знал только русский, потому все другие были для него одним – немецким.
Сестры закатали Анне рукава, подхватили ее под руки и повели к дому. Мокрую душегрейку оставили ему. В конце аллеи обернулись и прокричали:
– Думм бер! – Озорные, пригожие девушки, в будничных русских нарядах.
Он вывалил карасей в пруд, всех разом. Устоявшаяся вода забурлила вновь, вскипела. Неистово зазвенели колокольцы. К счастью, на звон никто не явился. Ему бы попало за самоуправство. Щук следовало кормить осмотрительно, по одной. Не бросать корм всем сразу, чтобы не передрались из-за него, не повредили друг друга. Таких ценных щук, иным насчитывалось более ста лет, нигде на Руси больше не было. Но царице Прасковье, ее верной челяди стало не до них. Покидалось насиженное гнездовье. Менялись ценности, скоропалительно, бездумно. Мысли всех занимал Петербург.
Стоя в будке, бывший