– Ляля обещала мне дать одну книжку, там написано, что люди, может, от больших жуков или муравьев произошли.
– Какая чушь! Зачем тебе всякая ерунда? Мне даже слушать тебя стыдно!
Земля, как каменная черепаха, стоящая на четырех лапах, незыблемость, уютная реальность жизни – вот, что нужно, и только это.
В общем, получалось так, что Жене никакие знакомые и, тем более друзья, ни к чему. Ее единственный друг и учитель – безоговорочно бабушка. Совсем как товарищ Сталин.
20
Потревоженное московское лето отступало, как побежденное войско. Потревоженное, потому что нельзя так резко вторгаться в его полусон: там, за городом наклоненные ветви над плоской неподвижностью прудов, толстые, ленивые осы над тазами с вареньем, здесь – пыльная красота закатных бульваров, вечера не серые и темные, а унизанные бронзовыми жуками огней. Каждому, как говорится, свое – «Я Израиль, ты фараон», как написал Аполлинер.
Женя старалась совсем не думать о Ляле, но всем существом ощущала этот негаданный, но преднамеренный жизнью рывок, его угловатую, беспардонную силу. Она понуро слонялась, не хотела ни с кем разговаривать, бросила выписывать в блокнотик незнакомые английские слова из адаптированной книжонки.
– Я взяла нам билеты, на дневной концерт в консерваторию, – Тамара запнулась. – Пойдем, послушаем хорошую музыку. – Ее темные влажные глаза смотрели просительно, с глухой тоской.
Женя оторвалась от марок, ей их иногда приносил отец. Лупа дрогнула в ее худенькой руке.
– Пойдем, – неуверенно сказала она. Женя только слышала, что есть такая консерватория, куда иногда ходят ее любимые тетки, чтобы послушать серьезную музыку.
Когда она была младше, даже думала, что тетя Вера ходит туда нарочно, чтобы услышать Шопена, а потом, что запомнила, сыграть на желтоватых, нежно хрустящих клавишах, похожих на большие зубы.
Старинное здание на улице Герцена восхитило ее, но еще больше ошеломил огромный сверкающий зал с овальными портретами композиторов на стенах. Полный народу. А когда на сцене расселся и заиграл оркестр, они сидели не так высоко, Тамара сказала – в амфитеатре – сердце ртутным шариком подпрыгнуло у нее под ложечкой, а потом растеклось теплом по всей груди.
Тамара приложила палец к губам, да она бы и не посмела открыть рот, пока льется эта завораживающая, то взвивающая тебя ввысь, то звенящая хрустальным колокольчиком музыка; оказывается, она может радовать, говорить, что не все так горько и грустно.
– Это был Моцарт, – сказала Тамара в антракте, показала на розовощекий портрет на стене, с седыми буклями. Он умер молодым.
– Какая у него странная прическа, как у женщины! А почему он седой?
– Это парик. Он был гениальным ребенком, – охотно говорила Тамара, – уже в четыре года сочинял музыку, играл на клавесине…
– На чем играл? – остро интересовалась