Господи, умрёт и обо всём забудет,
и ещё через двадцать в последней строфе воскреснет.
«Эти люди – держатели твоего…»
Эти люди – держатели твоего
горя, не зря родиться
ты хотел бы ни от кого,
никому, никогда, никому, никогда не присниться,
я хочу сказать, что для них
твоя жизнь – непосильная ноша,
что любовь и тирания родных —
это одно и то же,
эта комната – из породы палат
для душевнобольных: им застят
сумасшедшие слёзы взгляд,
истязают взаимные их боязни,
посмотри, они нервно кричат
и размахивают руками,
друг без друга жить не хотят,
и рожают ясных детей, и становятся безумными стариками.
«Кто знает отдельную муку…»
Кто знает отдельную муку
глядящего в сторону Леты,
он разве расскажет кому-то
о сдвигах душевных пластов без просвета,
о мёртвых толчках нутряного,
о выжженной к жизни охоте,
ему не до лёгкого, пьяного слова
на выдохе жаждущей плоти,
тоска его тяжеловесна,
из мощных провалов и сжатий,
ей каждое сердцебиение тесно,
тем более – слово некстати,
но вот и она проступает
на том берегу, где, возможно,
тяжёлый законченный стих отдыхает,
и пробует жить осторожно.
«Голос дышит тяжело…»
Голос дышит тяжело
города на том краю,
точно в смерти дырчатое жерло,
выдыхаешь в трубку жизнь свою,
тонкой изморози зверь пушной,
стынет голос в раковине ушной,
и на родине, как в плену,
в телефонной будке ты вмёрз в страну.
Только кровный тембр и спасёт
слух, свернувшийся взаперти,
и насквозь потрясёт
на обратном впотьмах продувном пути.
«Между тем эта вымышленная жизнь…»
Между тем эта вымышленная жизнь
не хуже твоей, не хуже моей,
с теснотой по-коровьи толпящихся дней
(наподобие национальных меньшинств),
со свежевыкрашенным в хате полом,
где бухгалтер ходил, прятал ключи,
жил – голый череп в очках – долго
с женой и двумя дочерьми,
там не меньше пылает солнце,
чем здесь, и коза пасётся,
и приезжего жениха кормят обильно…
(Помнишь? – спрашиваю сестру. – Помню – пыльно.)
О, возможно на то и старость,
чтоб увидеть их счастье как шум и ярость,
но в спасительном свете, спасительном свете, и не иначе.
(Мы там жили ещё на даче.)
Там ходили с тазами они вчетвером
в баню, отмытый запах
клумбы с дымчатым табаком
проникал в их ноздри, и в чёрных накрапах,
чуть припудренный жёлтой пыльцой,
шелковистый