могло казаться на пути,
что дна легко коснешься сразу,
лишь в воду руку опусти.
Пусть было здесь немало метров,
но так вода была ясна,
что оставалась неприметной
ее большая глубина.
Я знаю: есть порой опасность
в незамутненности волны,
ведь ручейков журчащих ясность
отнюдь не признак глубины.
Но и другое мне знакомо,
и я не ставлю ни во грош
бессмысленно глубокий омут,
где ни черта не разберешь.
И я хотел бы стать волною
реки, зарей пробитой вкось,
с неизмеримой глубиною
и каждым
камешком
насквозь!
1952
Стеклянный господин
Жил-был одинокий господин.
Был он очень странный
тем, что был стеклянный.
Динь… динь… динь…
Он в звон,
как в доспехи, был одет.
Счастлив или мрачен,
был он весь прозрачен —
был поэт.
«Он – трус!» —
так над ним смеялась шваль,
но просто жаль об эту шваль
разбить хрусталь.
Матюгами, утюгами
и смазными сапогами
все швыряли и орали,
и раздался вдруг печальный
хруст серебряный, прощальный,
умирающий, хрустальный
хруст, хруст, хруст.
Где тот
одинокий господин?
В гробе деревянном,
вовсе не стеклянном,
он один.
Он
звон
спрятал там, где нет ни зги.
Лучше быть убитым, чем людьми
разбитым
вдребезги.
Тот, кто с хрустальной душой,
тот наказан расплатой большой.
Остаются лишь крошки стекла.
Жизнь прошла.
«Нет, есть другой ответ:
будет много лет
Жить душа хрустальная…»
Шепчет хрустальная даль,
повторяет разбитый хрусталь,
повторяет звенящая синь:
Динь…
динь…
динь…
1990
Эстрада
Проклятие мое,
души моей растрата —
эстрада…
Я молод был.
Хотел на пьедестал,
хотел аплодисментов и букетов,
когда я вышел
и неловко стал
на тальке, что остался от балеток.
Мне было еще нечего сказать,
а были только звон внутри
и горло,
но что-то сквозь меня такое перло,
что невозможно сценою сковать.
И голосом ломавшимся моим
ломавшееся время закричало,
и время было мной,
и я был им,
и что за важность,
кто был кем сначала.
И на эстрадной огненной черте
вошла в меня невысказанность залов,
как будто бы невысказанность зарев,
которые таились в темноте.
Эстрадный жанр перерастал в призыв,
и оказалась чем-то