Над Македонкой правее свалки стоит ольха, высокая, как сосна. Папа ее среди бела дня без помощников при мне ловко спилил пилой, распилил на бревна, у нас во дворе наколол, сложил в сарай: дрова на зиму. К счастью, тоже почти не пригодилось.
Соседки в ажитации прибежали за мамой:
– Евгения Ивановна, вам удастся…
Над дачей Богословских к макушке самой высокой сосны ремнем пристегнулся взрослый Павлик Хлебников. Разводит, как в воде, руками-ногами.
– Павлик, что вы там делаете? Слезайте!
– Сейчас. Я хочу испытать ощущения парашютиста…
Я люблю валяться на крыше сарая. На черном толе осеннее солнце заметней.
Над головой не спеша летит самолет с красными звездами. Он гудит не как наши – сплошным гудом, – а как немецкие: у́-у́-у́-у́-у́[1]. В стороне быковского аэродрома слышно шесть глухих взрывов. Самолет так же неторопливо летит назад. Минут через пятнадцать по небу снуют, стреляют трассирующими пулями тупоносые ястребки.
Иногда ко мне забирается Ленька – он боится гнилой приставной лестницы. Я говорю:
– Если придут немцы, скажи, что ты не Шафран, а Акимов. Все равно ты тут с матерью.
(Мама рассказывала – не мне:
– Дуся чуть не на пятом месяце была, решила избавиться. Пила какую-то хадось – этʼ как мертвому припарки. Уж я ей помогла. Дуся деревенская, здоровенная, хоть бы что. А ребеночка мы закопали в Сосенках.)
Неожиданно за Ленькой, Люськой, Дусей из госпиталя приезжает Шафран. Он так потрясен, что все время твердит одно и то же:
– Меня ранил немецкий летчик. Я его видел. Он летел совсем низко. Доктор сказал, еще бы полмилли́метра, полмилли́метра…
Из ополчения, из-под Смоленска, возвращается старик Богословский:
– Мы на руках по грязи тащили орудия – четырнадцатого года!
У меня копились трофеи – стабилизатор зажигалки, наши красные, немецкие желтые гильзы, наши острые, немецкие тупые пули, осколки.
Осколки – отечественные, от зенитных снарядов. Я просыпался ночью от бухания и слышал, как в спинке моего дивана возятся мыши. Неслышный осколок лег на подоконник рядом с моей головой. Под соснами Богословских, где мы с Борей когда-то собирали ландыши, осколки лежали поверх игольника, не зарываясь в землю.
Вдруг я вздрогнул: у Богословских я был не один. Я спрятался за сосну, он тоже. Он мог быть уличный, я – хозяйский, оказалось, оба посторонние.
Разложили друг перед другом добычу. Осколков у него было чуть больше. Его так же интересовали марки/ монеты.
Шурка Морозов жил на Кривоколенной напротив Тихоновых. Отец весь день в Люберцах на заводе, мать общественница. Дома – бабка, злыдня, дед был полицмейстер, фамилия Гарниш, считается, чехи, наверно, немцы – весь день заставляет пасти козу.
Я выбегал к нему за Сосенки, на свалку. Летом сорок первого года на ней валялись измазанные говном кра-сивые