Лишившийся тела, все же он чувствовал тело: некий невидимый центр, бывший прежде и сознаньем, и «я», оказался имеющим подобие прежнего, испепеленного: предпосылки логики Николая Аполлоновича обернулись костями; силлогизмы вкруг этих костей завернулись жесткими сухожильями; содержанье же логической деятельности обросло и мясом, и кожей; так «я» Николая Аполлоновича снова явило телесный свой образ, хоть и не было телом; и в этом не-теле (в разорвавшемся «я») открылось чуждое «я»: это «я» пробежало с Сатурна и вернулось к Сатурну.
Штейнеровские положения о человечестве до Земли, об эфирном и астральном телах, соединенных с физическим телом и внеположных ему, соединяются здесь с ницшеанским «вечным возвращением» и с мотивом тела/сознания, «разлетающегося» после гибели (в частности – после взрыва бомбы).
Покушение на отца-Сатурна во сне Аблеухова-младшего порождает вселенскую катастрофу: «Ты меня хотел разорвать; и от этого все погибает. ‹…› …птицы, звери, люди, история, мир – все рушится: валится на Сатурн…» – говорит ему отец. У страха Аблеухова-младшего, которому приказали убить отца, появляется мифологическая подоплека с фрейдистским уклоном: Крон (у римлян Сатурн) оскопил своего отца Урана, а затем, по одной из версий, его самого оскопил Зевс. Все это далеко от светлого постижения духовного мира, которое проповедовал Штейнер. Как указывает Леонид Долгополов, непоследовательного штейнерианца Белого «интересовали в первую очередь не состояния конечного обретения “вечной” истины и ощущения блаженства, а состояния пограничные, переходные, неизбежно связанные с тревогой и неуспокоенностью»{37}. В таком подходе уже содержится критика антропософии – хотя Белый этого не осознавал.
Белый пережил увлечение неокантианством еще до знакомства с антропософией – но около 1909 года оно ему надоело, и он стал видеть «путь жизни» в «мистерии» по-новому{38}. При этом писатель признавал, что язык кантианской философии в начале XX века стал языком философии вообще, и, чтобы бороться с Кантом, нужно хорошо его знать: «Не сесть за детальное изучение Канта… когда сами термины Канта оказывались дипломатическим языком… было почти неприлично»{39}.
В начале романа Аблеухов-младший – убежденный неокантианец: он штудирует труды Германа Когена[26], который развивал кантовскую философию трансцендентального