Бриссо вспыхнул: словечко это стало нарицательным; парижане-аристократы «манежами» называли систему политических интриг и грязных происков, ходивших вокруг Конституанты.
– Ведь вы прошли на выборах от второго сословия? – спросил Бриссо, обращаясь к Лавуазье.
Лавуазье подумал и ответил не сразу:
– Да. Но я люблю свободу и стремлюсь принести пользу революции.
– Я люблю свободу науки, – задумчиво говорил Саси, – но, как сказал Овидий в «Посланиях с Понта»:
Carmina secessum scribentis et otia quaerunt:
Me mare, me venti, me fera jactat hiems.
Carminibus metus omnibus abest: ego perditus ensem Haesurum jugulo jam puto jamque meo.
Haes qubque, quod facio, judex mirabitur aequus.
Scriptaque cum venia qualiacumque leget.
Da rnihi Maeoniden, et tot circumspice casus.
Ingenium tantis excidet omne malis.
[Творческий дух требует уединенной тишины и свободного времени для писателей, а я жертва моря, ветров и суровой зимы. Поэзии чужд всякий страх, но я, «потерянный», каждое мгновенье жду меча, пронзающего мне горло. Окружи Гомера безумием всех этих случайностей, и среди бед угаснет его воображение.]
Все замолчали.
Хозяйка пристально смотрела в окно. Из экипажа, въехавшего во двор Арсенала, вышел человек в зеленой шубе с желтым мехом и темно-зеленой треуголке. То был Оже. Едва он скрылся в подъезде и тронулась карета, как во двор въехала красивая легкая вискетка, из которой почти на ходу буквально выпрыгнул и пошел юношеской походкой знакомый, почтенный гость Парижа: господин Юнг.
В столовую он вошел вместе с Оже, предупреждая возглас лакея: «Сэр Артур Юнг с господином Винсентом Оже».
Мулат был одет с чрезвычайной тщательностью. Англичанин – в серебристо-сером костюме, изысканно, просто, важно. Бриссо и Оже поздоровались, как старые друзья. Юнг занял место рядом с Лавуазье. Разговор раздробился. Саси, перегнувшись через стол, воспользовался молчанием английского гостя и сказал тихо:
– Мне нужны ваши советы и ваши познания.
Лавуазье кивнул головой и сказал:
– За английским чаем будет легче говорить о делах.
При словах «английский чай» Юнг тонко и высокомерно улыбнулся, словно отвечая своей старой мысли о том, что «английские моды в Париже смешны так же, как всякое провинциальное подражание столице».
Закончив лабораторные работы, постепенно занимали места за столом ученики, ассистенты и друзья Лавуазье.
Скинув протравленные химикалиями камзолы и переодевшись в свои обычные одежды, один за другим входили: Гассенфрад, Гитон де Мерво, Фуркруа, друг и школьный товарищ Робеспьера, Сеген, лучший ученик Лавуазье. Революция сказывалась в том, что, вопреки строгости мадам Лавуазье, стало возможным опаздывать к обеду и нарушать чинный, строгий этикет, заведенный ею в доме.
Слышался голос Бриссо:
– Революция есть свобода для всех. Декларация возглашает всеобщее равенство. Долой «дворянство кожи».
Ларошфуко доказывал правильность своих опытов над серой. Фуркруа доказывал, что аристократ не может быть химиком. Юнг улыбался и, плохо говоря по-французски, ограничивался