О семье в это время
С мамой и папой какое-то время оставалась одна Фаина. Вся ее жизнь, как и мамина, была связана со скотным двором, с коровами. Вернее сказать, привязана была к коровам. В любое время года их надо с утра накормить, напоить и подоить и то же самое – вечером. Ни выходных, ни праздников. Это была колхозная форма крепостничества. Если кто-то из подруг и подменит на день-два, то тем же требовалось ответить и подруге.
Только один раз за три с половиной года мама вместе с дядей Аркадием смогли приехать ко мне. Посмотрели, как мне живется, подивились веселости нашей братвы. Ребятишки не унывали, будучи закованными в гипс и привязанными к боковинам кровати. Вид мамы, боровшейся со страхом за меня и любопытством к незнакомой и странной для нее обстановке, ее слезы и нервные расспросы перебивали мне радость от ее приезда. Поговорив с главным врачом Галиной Васильевной в ее кабинете, мама и дядя Аркадий вернулись ко мне немного повеселевшими. Галина Васильевна пообещала, что я обязательно вылечусь и вернусь здоровым.
Письма я получал не часто, но от этого не страдал. С дому мне в основном писал папа, жалостливо спрашивал о здоровье, о питании. Я отвечал всегда бодро, сообщал, когда снимут очередной гипс, сделают рентгеновский снимок и скажут о состоянии моей ноги. Поскольку результаты всегда были неутешительны, я перестал перечислять их, отделывался общими фразами. Сдержанность стала второй моей натурой. Сдержанность в откровениях, но это в дальнейшем не мешало мне быть вспыльчивым и нервным в неприятных ситуациях. В папиных конвертах, как правило, я находил десятирублевку. Надо отдать должное тогдашней почте – конверты если и вскрывали, то редко, в моей памяти таких случаев не было. Деньги я тратил на толстые тетради, бумагу, цветные карандаши, позднее – на шариковые ручки, но они так сильно подтекали, пачкали постельное белье и нашу казенную одежду, что врачи стали запрещать пользоваться ими. Постоянно приходилось обновлять радионаушники. Один раз на Новый год мы сбросились со взрослыми ребятами на бутылку шампанского. Каждому досталось грамм по 100. Украдкой выпили, смотрели друг на друга и спрашивали: ну как захмелел? Я ничего приятного не почувствовал ни вовремя пития, ни позже. И до сих пор равнодушен к этому напитку.
Тут я должен, правды ради, сказать, что в деревне, где после войны регулярно осенью варили пиво и устраивали коллективные застолья, и нам, челяди, тоже доставалось немного. Уж не говорю о широких праздниках дома, когда родня заполняла всю избу. Зная, где хранятся зеленые бутылки с сургучными пробками, грех было не проколоть одну из них и не попробовать содержимое. Так что я лет в тринадцать знал горечь водки и тяжелое ощущение от нее.