Большой, блестяще инструментованный рассказ о Толстом и Качалове, с многочисленными остроумнейшими находками в духе и стиле обоих главных персонажей, заканчивается отъездом Качалова. Толстой провожает его на крыльцо, уговаривая все же остаться.
– В крюшон не наступи, в крюшон, – говорит он в темных сенях. Наконец они целуются. Василий Иванович садится в пролетку. И тут Андроников стал прищелкивать языком, необыкновенно искусно передавая звонкое цоканье лошадиных копыт. На мгновенье это цоканье прервалось кинутым в темноту последним озорным возгласом Толстого: «Прощай, хрен!» – и снова звучит уже удаляющийся стук копыт по мостовой, – он все тише и тише. И вот уже одними губами, легчайшим, замирающим чмоканьем передает Андроников далекий бег лошади. Это уже чуть слышный звук. Наконец заглох и он. Все.
Я очнулся, как от наваждения, и перевел дух. Мы не находили слов, чтобы выразить ошеломляющее впечатление от необыкновенной сцены, поразительно исполненной перед нами в унылой комнате редакции с канцелярскими столами, человеком в обычном костюме, без всякого грима, волшебником, уже улыбавшимся нам своей собственной улыбкой на мясистом, мягком лице с крупными губами, большим носом, с чертами, ничуть не похожими ни на Толстого, ни на Качалова.
– Еще! – сказал я, немного оправившись. – Это бесподобно. Действительно, я никогда ничего похожего не видел ни в Москве, нигде. Вы кудесник, Ираклий Луарсабович. Еще, пожалуйста, еще!
Андроников весело смеялся, видя наш восторг. Фоньо качал головой, не находя слов от изумления.
Ираклия Луарсабовича уже не надо было упрашивать. Он изобразил встречу Алексея Толстого с немецким кинорежиссером Пискатором. Толстой говорит то по-русски, то по-немецки, объясняет Пискатору, как настаивают водку на березовых почках. Потом он удивляется, что к обеду приготовили морковные котлеты, и с присущим ему озорством, играя рассерженного, говорит жене:
– Если на обед еще раз подадут морковные котлеты, то я уйду из дома, как Лев Толстой.
Затем Андроников представил все того же Алексея Толстого, вторгшегося в кабинет к Самуилу Яковлевичу Маршаку, ведущему заседание детского отдела Госиздата, и разговор между ними, изобразил своих университетских профессоров В. Жирмунского и Л. Щербу, немецкого дирижера Штидри, приезжавшего в СССР на гастроли.
Ираклий Луарсабович был в ударе. Впрочем, он всегда в ударе, всегда превосходен, в боевой форме, иным я его не видел. Мы слушали и смотрели два, три часа, может быть, больше. За окном сгустились сумерки.
И тут меня осенило.
– Ираклий Луарсабович! – сказал я. – Вы должны поехать с нами в Москву. Вас надо показать московским писателям. Я возвращаюсь в Москву послезавтра. Едем вместе. Устроим ваш вечер в писательском клубе.
Андроников стал возражать: как же это он вдруг поедет? У него работа, он занят. Да и кто пойдет его