Всю дорогу я с этими своими с новыми господами все на козлах на тарантасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли же это я сделал, что я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею отечество защищает, и сам государь ему, по его чину, может быть, «вы» говорит, а я, дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю, начну другое думать: куда теперь меня еще судьба определит; а в Пензе тогда была ярмарка, и улан мне говорит:
– Послушай, Иван, ты ведь, я думаю, знаешь, что мне тебя при себе держать нельзя.
Я говорю:
– Почему же?
– А потому, – отвечает, – что я человек служащий, а у тебя никакого паспорта нет. – Нет, у меня был, – говорю, – паспорт, только фальшивый.
– Ну вот видишь, – отвечает, – а теперь у тебя и такого нет. На же вот тебе двести рублей денег на дорогу и ступай с Богом, куда хочешь.
А мне, признаюсь, ужасть как неохота была никуда от них идти, потому что я то дитя любил; но делать нечего, говорю:
– Ну, прощайте, – говорю, – покорно вас благодарю на вашем награждении, но только еще вот что.
– Что, – спрашивает, – такое?
– А то, – отвечаю, – что я перед вами виноват, что дрался с вами и грубил.
Он рассмеялся и говорит:
– Ну что это, Бог с тобой, ты добрый мужик.
– Нет-с, это, – отвечаю, – мало ли что добрый, это так нельзя, потому что это у меня может на совести остаться: вы защитник отечества, и вам, может быть, сам государь «вы» говорил.
– Это, – отвечает, – правда: нам, когда чин дают, в бумаге пишут: «Жалуем вас и повелеваем вас почитать и уважать».
– Ну, позвольте же, – говорю, – я этого никак дальше снесть не могу…
– А что же, – говорит, – теперь с этим делать. Что ты меня сильнее и поколотил меня, того назад не вынешь.
– Вынуть, – говорю, – нельзя, а по крайности для облегчения моей совести, как вам угодно, а извольте сколько-нибудь раз меня сами ударить, – и взял обе щеки перед ним надул.
– Да за что же? – говорит, – за что же я тебя стану бить?
– Да так, – отвечаю, – для моей совести, чтобы я не без наказания своего государя офицера оскорбил.
Он засмеялся, а я опять надул щеки как можно полнее и опять стою.
Он спрашивает:
– Чего же ты это надуваешься, зачем гримасничаешь?
А я говорю:
– Это я по-солдатски, по артикулу приготовился: извольте, – говорю, – меня с обеих сторон ударить, – и опять щеки надул; а он вдруг, вместо того чтобы меня бить, сорвался с места и ну целовать меня и говорит:
– Полно, Христа ради, Иван, полно: ни за что на свете я тебя ни разу не ударю, а только уходи поскорее, пока Машеньки с дочкой дома нет, а то они по тебе очень плакать будут.
– А! это, мол, иное дело; зачем их огорчать?
И хоть не хотелось мне отходить, но делать нечего: так и ушел поскорей, не прощавшись, и вышел за ворота, и стал, и думаю:
«Куда я теперь пойду?» И взаправду, сколько времени прошло с тех пор, как я от господ бежал