Тетя ему, по старой барской привычке, как младшему, говорила ты.
– Да я не о теле. Душа так зачем себя проявляет?
– Ну, вот что, – задумывалась тетя, – посади-ка ты Рубинштейна за старое и разбитое фортепиано, где несколько струн полопалось. Контроктава хрипит, четвертая октава дребезжит только и шипит, а малая октава вывалилась совсем. Ну-ка, как твой Рубинштейн сыграет на этом фортепиано! Пусть-ка он попробует, что у него выйдет? Ведь из этого ты не станешь выводить заключение, что Рубинштейн играет скверно, а скажешь, что инструмент невозможно плох. Так и душа…
Я нарочно привожу это здесь. Мне приятно самой вспомнить, что она вовсе не была глупа, как называли ее другие. Напротив, из этого видно, что она не лишена была остроумия…
После такой отповеди тетя надолго смолкала и задумывалась.
– Тетя, милая! – тормошила я ее бывало.
– А! Что? – точно приходила она из какого-то другого мира.
– О чем опять?..
– Так, Аня!
Она писала даже что-то такое и много. Но незадолго до, как говорила она, «четвертого измерения», т. е. до смерти, сожгла все написанное. Не удалось выпросить у нее ни одного лоскутка.
Как это ни странно, но тетя с ее мистицизмом разбудила во мне дремавшую дотоле мысль. Дело в том, что за последнее время в институте я так много работала, так много читала, что первое время, выйдя из него, я как-то опустилась, бросила книги, не развертывала своих любимых писателей и даже с большим усилием могла заставить себя присесть за рояль. Восточная женщина сказалась в этом. Вокруг все было так тихо и мирно. Кроме «либр-пансёра», боявшегося кошек во сне и несколько будировавшего, все остальные, посещавшие тетю, были по большей части бедные люди или уже одолженные, или одолжаемые ею. Они до такой степени держали себя безлично и смиренно, что, надо сказать правду, иногда мне становилось скучно. Я ездила в оперу, но к итальянцам тогда было трудно попасть, все ложи оказывались забронированными. Что касается до русских, то как теперь, судя по слухам, так и тогда наши никуда не годились.
Полное однообразие моей жизни за то время нарушилось только двумя событиями. Во-первых, «либр-пансёр» раз как-то явился к нам со столь многозначительным видом, что я не удержалась и спросила его:
– Боже мой! Что с вами? Уж не открыт ли способ приготовить человека в реторте?
– Нет, это дело будущего, более или менее отдаленного. Нет!.. А я прошу позволения представить вам молодого ученого, имя которого уже с уважением произносится за границей и в прочих местах.
– Кто это?
– Сам Островитинов! – И он пресмешно поднял брови ко лбу и сжал многозначительно губы.
– Что значит сам? Что еще это за новые знаменитости?
– А то, что он открыл новую бактерию патриотизма.
– Как? – даже привстала тетя. Она всего ожидала от нашего «либр-пансёра», только не этого.
– Ну, да! Известно теперь, что все эти так называемые