5 июля, во время одного из отъездов Макеева, Ходасевич приходит к Берберовой – в явной надежде прояснить ситуацию. В этот день она пишет в своем дневнике: «В<ладя> с 11 – до 3. (Измучил в последний раз, в чем клянусь!)»27. Что же касается Ходасевича, то в своем «камер-фурьерском журнале» он опять ограничился кратким: «К Нине», но двумя днями ранее, 3 июля, позволил себе такое признание: «Ужасный день» [Там же: 216].
Это признание, крайне необычное для дневника Ходасевича своей обнаженной эмоциональностью, было, несомненно, связано с Берберовой: к тому времени он не только знал о ее новом романе, но подозревал, что тот весьма серьезен. Похоже, что именно эту тему Ходасевич пытался обсудить во время своего четырехчасового визита, вызвав тем самым крайнее раздражение Берберовой.
Неудивительно, что после 5 июля она делает все возможное, чтобы свести их общение к минимуму: в течение всего месяца они видятся только два раза, причем один раз случайно на улице. А потому Ходасевич пытается выяснить отношения через посредство кузины Берберовой Аси Рубеновны. 30 июля Берберова отмечает в своем дневнике, что Ася была у Ходасевича, а затем добавляет: «письмо, разговоры, слезы»28. В его собственном «журнале» об Асе упомянуто безо всяких комментариев, но через два дня, 2 августа, снова появляется запись: «Ужасный день» [Там же: 217].
Эта дата – 2 августа – наводит на мысль, что то письмо Ходасевича, которое частично приводится в «Курсиве», было написано не весной 1933-го (как его обычно датируют), а летом того же года, точнее 2 августа, ибо в самых первых фразах Ходасевич сообщает, что 2-го числа получил письмо Берберовой, написанное по следам его встречи с Асей, и тут же сел отвечать. Как это явствует из ответа Ходасевича, Берберова обвиняла его в собирании сплетен у общих знакомых (в частности, Полонских), а также в попытке вмешаться в ее личную жизнь. И в этой связи Ходасевич пишет:
О каких сплетнях может идти речь? <…> Какое право я имею предписывать тебе то или иное поведение? Или его контролировать? Разве хоть раз попрекнул я тебя, когда сама ты рассказывала мне о своих, скажем, романах? <…> Не усмотри колкости (было бы гнусно, чтобы я тебе стал говорить колкости – какое падение!): но ведь зимой, во время истории с Р., он вовсе не восхитил меня во время нашего «почти единственного» свидания в Napoli и в Джигите (помнишь?). Но ты должна согласиться, что я вел себя совершенным ангелом, – это мне, впрочем, ничего не стоило: я не могу и не хочу выказывать неприязнь или что-нибудь в этом роде по отношению к человеку, в каком бы то ни было смысле тобой избранному, – на все то время, пока он тобой избран… [Ходасевич 1988: 295–296].
Об упомянутой в письме