разлад. Что остается? – зыбкий знак:
след пальца на стекле полупропащий —
так много воли, лжи, стихов и так
судьбы в наличье мало настоящей.
Два голоса оставшихся тепла
и беспокойства города коснутся.
Как и тебе, дарована была
им память. Больше не в ком ей проснуться.
Как ласточка слепая, так она,
крылатая, в тебе трепещет голо,
твой классицизм, торжественная школа, —
скажи мне, какова ему цена?
Так падает на лестницы от нас
отторгнутый и обреченный час.
Как плат. На метры, обжитые нами.
На тот пробел, что вклинился, светясь,
меж прошлым и грядущим временами.
«Былого ледника обломки…»
Былого ледника обломки,
и вдруг железная дорога
проваливается в потемки,
двойной рекой летя с отрога;
усилясь в резонансе, эхо
гудит среди стоящих дыбом
двух берегов, а дальше – веха:
верста, а дальше, за изгибом
пути – убогие селенья,
сады с засохшими кустами…
Внезапное весны давленье
одолевает чувства; сами
себя не узнавая, мимо
проходят улицы – граница,
где молодость неуследимо
исчезла, чтоб не возвратиться.
Вагоны, груды угля, шпалы
среди асфальтовой пустыни,
судьбы с судьбою небывалый
союз давнишний – где он ныне?
Нигде. Лишь точит стражник рая
меч светло-желтый, невесомый,
апреля царство охраняя,
снег тающий и полусонный
под солнцем… А ночами катят
машины в направленье центра,
на сквозняке свеча дотратит
себя, иссякнет дым концерта.
Звучит хорал в краях надзвездных,
в соседстве с грязью, тленом, прахом
безгрешный вздрагивает воздух,
как и хотели Моцарт с Бахом.
Их приглашенье к странной смерти,
их заговор… Но что осталось
от этой музыки в концерте?
От города? Какая малость!
Не пустота, не свод, который
нас затопляет, но обычный
клочок афиши, камни, скорый
след краски на стене кирпичной.
Обол за вход в страну Харона
плати, и эскалатор в эту
страну вплывает неуклонно,
но не в Коцит вплывает – в Лету,
и ночь фонарным светом белым
горит, и в памяти ли стертой,
во сне – за жизненным пределом
вновь вспыхивает тенью мертвой.
«Помедли, улыбнись и – в дом. Такой разлив…»
Помедли, улыбнись и – в дом. Такой разлив
в округе темноты – как раз ослепнуть впору.
Но слог берет разгон и, ночь благословив
длиннейшую в году, пожалуй, даст ей фору.
Помедли, улыбнись. Равнина, нас разъяв,
озерами легла замерзшими и вьюгой.
Ни зги. Почти во сне ты слышишь, как состав
меж Двинском голосит, затерянный, и Лугой.
На кухне каплющий полуиссяк родник.
И стулья, два иль три, как редколесье в доме.
Есть телефонный диск и адрес. – Я постиг
смысл дома. Полуспишь. Я тоже в полудреме.
И только к рычагу с пластмассовой скобой
все, кажется, тянусь, от гибельного риска
в вершке: ведь если я остался там с тобой,
то голос свой найду за гранью цифр и диска.
«В обход местам, где протекла…»
В обход местам, где протекла
жизнь, где, немой кирпичный остров,
без штукатурки и стекла
приречного квартала остов
стоит, – дорога пролегла.
Там в лампах сгустки темноты.
Там сон и день царят средь комнат.
В вещах – его получерты.
Так, у зеркальной став черты,
нас отраженье полупомнит.
Так тело выловлено сном,
так весть присыпана песком,
подержанная,