Феликс потом говорил мне, что всю эту речь Алтайского я сочинил, позаимствовав какие-то мыслишки у него, у Феликса, но я все слышал своими внутренними ушами. Помню, даже и слово-то «народничество» я тогда не вполне понял.
На белой трибуне возвысился немолодой Гриф – зачесанный назад желтый пух, нос, пригнутый к седеющим усикам, пронзающие зал глаза, вмиг отбросившие мою попытку в них проникнуть… Поэтому я мало что запомнил из его слов – что-то про страшную несправедливость, которую сотворили с крестьянством, на чьем труде и доброте всегда стоял и будет стоять русский мир…
– В Европе давно крестьянства уже нет, а она как-то стоит, – пробормотал Феликс, явно стараясь, чтобы я услышал, что меня немножко согрело.
– Это кто? – осторожно спросил я, не расслышав имени оратора.
– Доронин.
– А он кто?
– Антисемит, – это прозвучало у него как профессия. – Антисемиты любят хвалить друг друга за доброту.
– Он тоже писатель?
– Ты действительно такой валенок? Хорошо живется в Мухосранске!
Анекдот про Мухосранск я знал. Абитуриента спрашивают про Маркса, Энгельса, а он даже имен таких не слышал. «Вы откуда такой приехали?» – «Из Мухосранска». – «Эх, хорошо бы пожить в Мухосранске…» Но я не обиделся. За апломбом и резкостью Феликса я с первых его слов расслышал затравленность.
Ее же я расслышал в скрежещущей обиде Грифа:
– Уже и сейчас видно, что никакая перестройка русскому мужику ничего не даст. Кто сейчас Горбачева окружает? Московский интеллигентский кагал!
Моим «творческим семинаром» командовали Алтайский и Доронин. Доронин обращался к Алтайскому очень почтительно, Алтайский же отвечал всего лишь любезно, держа руки на бронзовой рукояти своей эбеновой трости. Вся солидная троица оказалась тут же – я только потом понял, что для меня была большая честь попасть в их избранное общество: у них уже готовились