– А мы не могли открыть дверь, – сказал Сонни. – Примерзла. Пришлось выпрыгнуть из гребаного окна.
– А меня утром ветром через улицу перебросило, – сказал Майкл. – Типа – я проклятое перышко.
– Никогда не видел ничего подобного. Вот же гребаная буря.
Сонни постоянно матерился. Майклу нравилось его слушать, но сам он с опаской относился к запретным словам, боясь, что это может войти в привычку и однажды он выругается при маме. Потому он и говорил: «проклятое». Но никто из них не говорил самого плохого слова из всех: мудила. Как-то раз прошлым летом Сонни попробовал сказать это слово, однако Непобедимый Джо, владелец салуна на углу, его услышал, схватил Сонни за ворот рубашки и сказал: «Не смей говорить это гребаное слово, понял? Только ниггеры могут говорить это гребаное слово».
Потом появился Джимми Кабински в большой вязаной шерстяной шапке, натянутой на лоб. Он был «пи-элом», перемещенным лицом, и в школе Святого Сердца к нему относились с восхищением, поскольку мальчик смог выучить английский за три месяца. Особенно восхищался им Сонни Монтемарано: его бабушка приехала из Сицилии сорок один год назад и до сих пор ничего не могла сказать, кроме «Сонни, бегом обедать» и «Сонни, заткнись».
– А в Польше такой снег бывает? – спросил Сонни.
– Да в Польше снег до третьего этажа бывает, – сказал Джимми. Они решили пойти по Коллинз-стрит.
– Хорош трындеть, – сказал Сонни Монтемарано. – До третьего этажа? Если бы у вас было столько снега, все поляки бы померли.
– Да клянусь, – сказал Джимми Кабински. – Мне дядя рассказывал.
– О, – сказал Сонни, закатывая глаза за спиной Джимми, чтобы это видел Майкл. – Твой дядя. Тогда совсем другое дело.
Дядя Джимми был старьевщиком. Он зарабатывал на жизнь, подбирая старые газеты, лопнувшие велосипедные колеса и неисправные радиоприемники, а затем складывал все это в тележку и перевозил в какой-то склад у воды. В последний год войны ребята нещадно над ним стебались. Во-первых, у него были длиннющие руки, покатые плечи, а туловище всегда наклонено вперед, даже в те моменты, когда он не тащился за тележкой по окрестным холмам. Во-вторых, у него не было ни жены, ни детей, и он не посещал бары, чтобы пообщаться с кем-нибудь. И, наконец, он был уродлив – или так было принято считать: глаза глубоко сидели под нависшим лбом, широкий нос картошкой постоянно полыхал гневом, уши напоминали пару пепельниц, плюс еще и желтые зубы. Ребята между собой называли его Франкенштейном, кроме как при Джимми. Когда Джимми поселился у него, поскольку всем «пи-элам» был необходим спонсор, старьевщик стал Дядей Франкенштейном. Никто не дразнил его, когда Джимми был где-то рядом, – из уважения к Джимми, родители которого погибли в войну.
– Как думаешь, сколько намело на Эббетс-филд? – спросил Джимми.
– По верхнюю трибуну, – сказал Сонни, подмигнув Майклу. –