А реакция их была, разумеется, незамедлительной.
Вначале начали в зале раздражённо гудеть. Потом – шумно переговариваться. Ну а потом уж, позже, – откровенно смеяться. Ржать.
Поэты третьестепенные советские на эстраде проявляли терпение. Сдерживались. Но вот и они, всё громче, тоже, дружно, стали смеяться.
И в самом деле, читаемый, с немалым пафосом, опус краснощёкого паренька был, прежде всего, смешным.
Описательный, повествовательный, он, опус, подробнейшим образом размусоливал и разжёвывал зануднейшую, гражданственную, советскую, разумеется, с романтической, из революции, из гражданской войны, основой, тему поиска неустанного молодым поколением нынешним своего, достойного, места в мире нашем, где есть всегда время и место подвигам, где силы свои приложить, все абсолютно, следует для достижения цели, своей, поставленной загодя, возможно, ещё во младенчестве, где человек, по Горькому, звучит и доселе гордо, где надо бороться, искать, найти, не сдаваться, где следует буржуинам любых мастей дать отпор, сокрушить их, проклятых, где самое дорогое у нашего человека – это жизнь, и прожить её надо так, чтобы не было больно мучительно, после, потом, в грядущем, ну и так далее, – и вся эта несусветная бодяга, с пылом и с жаром, с должным рвением, как и следует читать прирождённому, видимо, трибуну и агитатору, выкрикивалась, вымучивалась, выплёскивалась, выбрасывалась в зал, который, вполне понятно, от неслыханной этой чуши просто-напросто охренел.
Паренёк читал двадцать минут.
Двадцать пять минут.
Целых тридцать.
Публика в зале музея недовольно, сердито бурлила.
Но паренёк её, разумеется, вовсе не слышал.
Он слышал – себя, любимого, чьими устами сейчас, по его, паренька, разумению, говорило, нет, заявляло, громогласно и убедительно, здесь, в музее Политехническом, где традиции живы чтений поэтических, страстных диспутов, лекций сенсационных, просмотров кинофильмов, различных встреч с интересными современниками, поколение молодое.
Паренёк читал, между тем, тридцать пять бесконечных, бессмысленных, съевших время людское, минут.
Мне уже и возмущаться-то не хотелось – так основательно вся эта чушь надоела.
Паренёк читал сорок минут…
И тогда-то со своего законного места встал, с осознанием важной миссии, возложенной на него, без просьб и без лишних слов, наверное, телепатически, всей публикой, – Коля Мишин.
Увидев Мишина, публика почтительно и благодарно уставилась на него.
Ну, вот, дождались, теперь-то, это уж точно, что-нибудь из ряда вон выходящее обязательно произойдёт.
– Эй, парень! – решительно, твёрдо, спокойно и громко сказал Коля Мишин. – Ты, там, на эстраде!
Паренёк поперхнулся, вздрогнул и немедленно замолчал.
Глупо вытаращился в зал, откуда к нему так властно доносился митинский голос.
Щёки его налились лиловато-багровым цветом.
Руки его затряслись мелкой безудержной дрожью.
– Парень! – сказал ему, стоя во весь рост свой гвардейский, Мишин. –