– А ты тут весело жила?.. – Твои шепот ожег мне шею. – Весело тебе… было тут?.. Давно ты тут?.. веселишься…
Я обхватываю тебя крепче. Руки мои закидываются тебе за голову, за шею. Нагая грудь моя трясется перед тобой. Смешно мы танцуем, однако. Страшно. Над нами все хохочут, а взоры напуганные. Будто мы вот-вот умрем.
– До тебя… до тебя… я тут…
Голоса внезапно не стало. Колесом предо мною прошлась, заголяя ноги и срам, вся моя нищая, маленькая, как Титоси, жизнь.
До тебя – я в стольких выла глухим раструбом глотки. Они ведь не только потешались со мной… надо мной. Они мне были и надеждой. Я хотела любить, слышишь ли! Я хотела любить. Как можно любить в ошметках грязи?! В шлепках болотной жижи?! Именно там и можно. И я отмывала их от грязи. Понимаешь?! – я мыла их. Стольких мыла – черным и слепым стиральным мылом; то синим, то желтым, дешевым, то жутким дустовым, от клопов и вшей. А шла Война, и у ее солдат водилось много вшей, и от них заболевали солдаты и умирали, и на моих руках умер один, он болел тифом, он оглох, он бормотал в жару: Лесико, Лесико, ты одна, ты одна. А что одна? Я и без него знала, что я одна.
И к Иордани – по снегам – а снега в Ямато выпадают иной раз могучие, не слабже, чем у нас – таскала их на худом горбу. А Иордань сияла и мерцала светом небесным, перламутром ледяным, грудью зимородка. И я окунала их в прорубь, и крестила их, и молилась над ними, над их мотающимися в ледяной Иордани остриженными по-армейски, кудлатыми, лысыми бедными головами.
И это я – я! – стояла перед меднозеленым Буддою в старом храме веры синто, и я и ему молилась тоже, я, крещенная во младенчестве в пьяных снегах, и все за них, за них, за веселых, с кем я время напролет веселилась, все веселилась и веселилась… а что еще делать бабе, как не веселиться в этой жизни, не веселить печальных мужиков?!.. эх, разгуляйся, моя душа, да вдоль по бережку моря чужого, зеленого!.. вот и у Будды того рожа была зеленая, как море, медная, тяжелая, глазки прищуренные, сладкие. В нутро он мне так и поглядел. И что со мной сделалось тут. Я легла на пол храма и раздвинула ноги. А он, Будда-то, склонился медленно, страшно так склонился, и приблизил широкий сверкающий зеленью и ужасом лик свой к моим ногам раздвинутым. И долго, долго глядел. Словно бы прощал. За что?! За что меня, скажи на милость, прощать?! Что я сделала такого?! Плохого?! Ведь ничего! Ничего, кроме…
Забота, счастье, радость. Кому они нужны. Я все время совершала это с людьми. И веселье, да, веселье, я и забыла. Ты же хочешь веселья. Ну ты и повеселишься со мной. Веселей меня никого ты в мире не найдешь, клянусь тебе.
– И что… тот Будда?..
– Ничего. Я же была девчонкой бедной. Мне оставался только крик. Вот я и кричала. Кричала, и крик отдавался в углах и под куполом храма. Вся душа моя сошла на крик.
Ты обхватил меня крепче, притиснул к себе. Как-то надо было добывать золото из-под полы нищих туч, богатых ветров. Из карманов зимней чужой мглы. Без родины. Без любви. Ах, баба, тебе бы