Из опыта удивления и погружения в себя появляются и художественные формообразы, через которые самость взаимодействует с миром, пускается в игру отражений и в перекличку смыслов, направляемую утопическим томлением[54]. Мимолетные знаки, отмечающие встречу с самим собой, прояснение тьмы проживаемого мгновения и намек на раскрытие последней тайны – утопической самости – Блох называет еще «символическими интенциями»[55].
Итак, что же за субъект стоит за метафизикой мгновения? Это фланёр, ловец настоящего, или предельно сосредоточенный человек, стремящийся – по совету Гёте – достичь концентрации всех своих способностей и душевных сил? Установка утопического субъекта у Блоха – чуткость, интуиция нового, способность по-настоящему увлечься чем-то, что кажется незначительным, и сделать это значимым для себя и других. Это энтузиазм неизвестности, который именно в этой временной несогласованности и неупорядоченности бытия видит источник вдохновения, видит жизнь, радость и неведомый свет. В этой совершенной мистической имманентности, вблизи или, как сказал бы Франсис Понж, «на стороне» вещей, мы прозреваем не только их тайну, но и – что важнее – тайну человека, человечности.
Динамика внутренней жизни – ядро самости – «экстерриториально» по отношению к смерти (PH, 1385), ибо оно еще не вступило в процесс, в нем нет никакой завершенности, а значит – и окончательного завершения, абсолютного конца.
Если это неясное основание в человеке еще не вовлечено в его становление, то оно вообще вынесено за пределы конечности. Если же допустить, что оно вступило на этот путь, то в конце его – отсутствие процесса, а вместе с ним – бренности и смерти. Загадка субъективности неподвластна обычной логике возникновения и уничтожения. Именно в этом смысле уместно рассуждение Эпикура о смерти: когда она есть, человека нет,