С ее смертью мир изменился. Дом стал неуютным, сад – голым. Цветы утратили краски и аромат. Они лишились ее материнской заботы, и обнаружилось это не постепенно, а сразу же. Пчелы над ними больше не летали, бабочки не порхали. Цветы чувствуют не меньше, чем животные, но тоньше, и на ласку человека отвечают симпатией.
Я искал укромные уголки в доме, в саду. Часто подолгу сидел на лестнице, ведущей на темный чердак. Плакать не мог, невидимая петля туго сдавливала мне горло.
Боль потери сравнима с тяжелой болезнью; если мы одолеваем болезнь, она более нас не тревожит. Мы получаем прививку от укуса этой змеи. Рубцы не чувствуют ее жало. Остается бесчувственность. Одновременно уходит и страх. Я стал настолько же острее воспринимать окружающий мир, насколько уменьшилось мое в нем участие. Мог оценить его опасности и преимущества. Позднее это пошло на пользу историку. Тогда, в детстве, когда я сидел впотьмах, не видя выхода, в душе моей сформировалось убеждение в несовершенстве и суетности мира, и с тех пор оно не покидает меня. Я остался чужаком в отчем доме.
Боль не отпускала меня целый год, а может, и дольше. Потом она начала остывать, как остывает вулканическая лава, образуя прочную корку, по которой можно ходить без опаски. Так происходило рубцевание, я понял правила игры общества, окружавшего меня. Стал лучше учиться, учителя обратили на меня внимание. Потом были уроки фортепьяно.
Родитель смотрел на меня с растущей благосклонностью. Я мог бы вступить с ним в более доверительные отношения, но мне было неприятно, когда он клал руку мне на плечо или в своей фамильярности переступал границы необходимого.
Что ни говори, я был плодом любви, в отличие от брата, духовно более близкого отцу и считавшего себя законным сыном, а меня вроде как бастардом. Я признаю`, что его суждение покоилось не только на ревности, но родители так ускорили развод, что я родился законным сыном. К тому же в Эвмесвиле не принято тщательно подсчитывать сроки.
Мать была для меня целым миром; личностью она становилась постепенно. Позднее, уже в зрелые годы, когда родитель был на каком-то конгрессе, я воспользовался возможностью ближе познакомиться со своей предысторией. Историк немыслим без склонности рыться в архивах, и он сохраняет то, что иные люди по окончании событий обычно уничтожают. За смертью хозяина огненной жертве предают его архивы; так происходит почти всегда.
И моему родителю, наверное, стоило бы сжечь письма, которыми он обменивался с матерью в самые напряженные три месяца. Видимо, он не мог с ними расстаться и сохранил на чердаке. Там я извлек их из необозримого моря бумаг и в сумерках углубился в изучение первых месяцев моего земного бытия.
Так, я узнал момент, когда оно началось, и место – картографический зал исторического института. Этот зал мне знаком: