– Как интересно! Вы представлялись мне чем-то вроде нового Адониса[11]. Теперь же я вижу, что на самом деле вы – подлинное воплощение Протея[12].
Впервые за весь вечер Габриель улыбнулся по-настоящему широко. Наши взгляды встретились, и между нами проскочила искра взаимного влечения. Я окончательно понял, что в каком-то важном смысле мы с ним очень похожи: родственные души в этом далеком глухом краю, притянутые друг к другу, скажем уже прямо, неким космическим магнетизмом.
Следующий час был часом сладостно-томительного предвкушения, грациозного гавота, сложенного из любезностей и изящных поз, летучих взглядов и сближений, вина и сигар, телесных соприкосновений, якобы неумышленных, но явственно выдающих жар желания. Завершив наконец этот старый как мир танец, мы разошлись каждый в свою комнату.
Я прождал почти четверть часа, весь дрожа и заходясь сердцем, а потом прокрался по коридору к комнате Габриеля.
Как я и надеялся всеми фибрами своей истомленной души, он ждал меня на кровати, полностью раздетый, лишь слегка прикрывая наготу простыней.
– Габриель, – выдохнул я и с трепетом приблизился, готовый всецело подчиниться.
Он улыбнулся и указал на кресло прямо напротив кровати:
– Сядь, Морис.
Я сел.
– Ты никогда не прикоснешься ко мне так, как тебе хотелось бы, – твердо сказал он тут же. – Никогда. Но тебе разрешается смотреть, если я сам этого хочу.
Затем Габриель откинул простыню и заговорил – не о тех приятных предметах, что совсем недавно занимали наше внимание, но о своей настоящей жизни, тайной жизни. Рассказал о нищем детстве на лондонских улицах, о годах в сиротском приюте и о страшной милости своего благодетеля, лорда Стэнхоупа. Как и было велено, я только смотрел и слушал, пылая огнем вожделения, и я отдал Габриелю столько себя, сколько не отдавал никому уже более четверти века. Сейчас, когда пишу на рассвете дня, меня захлестывает чувство, которого я не испытывал так давно, что почти забыл его вкус и запах.
Я даже не вполне понимаю природу этой сильной эмоции. Но одно знаю без тени сомнения: если я когда-нибудь зачем-нибудь понадоблюсь мистеру Габриелю Шону – я весь его, душой и телом.
Позднее. Странный постскриптум к вышенаписанному. Пока я при набирающем силу утреннем свете писал предыдущие строки о страсти и желании, откуда-то издалека донесся лай дикой собаки – обычное дело в здешней глуши, где часто видишь этих несчастных тощих животных, уныло бродящих в общественных местах или выпрашивающих объедки около ресторанов. Закончив последнюю фразу, содержащую столь пылкое и искреннее признание, я, обессиленный горячечным восторгом, упал на кровать и там, среди сбитых простыней, тотчас отдался объятиям Морфея[13].
Проснувшись пару минут назад, я обнаружил, что лай не прекратился, но стал гораздо громче и ближе, как если бы животное находилось у самых дверей отеля.
Я