– Ах, понимаю! Ты не просто же сидишь, ты этим отрицаешь прошлое, богатство, семью, родину…
– Я делаю, что мне указано.
– Ну да, вы все, юродивые, говорите так. Пожалуй, тут есть даже смысл… Но все-таки родиться сыном Евфимия, изучать философию и красноречие, чтоб оказаться на паперти… Впрочем, я же сам громил тебе богатых. Я еще менее сейчас люблю их. Но теперь я поумнел. Ни философиями, ни сидениями тут не поделать ничего. Нужно другое.
Хариакис оглянулся.
– Слушай, я хочу с тобой поговорить, но не на людях.
Под вечер они сидели в тени фиг и тутов, в Алексеевой любимой рощице. Зной спадал. Цикады верещали. Над дружным, серебристым хором их в остервенении захлебывались басом несколько особенно взъяренных. Далеко, в красных выемках каменоломен, работали полунагие люди. Неземной лиловатостью были одеты горы, и над изумрудом моря у прибрежья, над каймой пенных кружев брезжила мгла белесая.
– Это и называется Божий свет, который ведь я должен принимать, меня сюда назначили! Я созерцаю Божество вместе с Плотином, и я рад бы стать пневматиком и духоносцем, но… ведь кушать надо! А со всеми гностиками[3] – я же нищий, не на что хлебнуть глоток вина, не говоря уже о поцелуе юных уст. А между тем, все эти… – Он указал на белевшие по склонам виллы среди кипарисов, миртов, роз. – Я их ненавижу! Грабители! На чужом поте взошли. Знаешь, – он живо обернулся к Алексею, – я поучал тебя, что Рим обречен, но теперь, когда судьба продолжает меня мыкать, когда я зарабатывал хлеб и писцом, и глашатаем, и сводником, – я возненавидел всех богатых, в Риме ли, Александрии, Тарсе, где угодно. Мир прогнил, надо его разрушить!
Хариакис сделал театральный жест, точно бы сбрасывал рваную хламиду, и, приблизив лицо к самому носу Алексея, срезал себе правой ладонью пальцы левой – для последней убедительности. Желтые глаза его были безумны. Он обрызгал Алексея слюной.
– Я не один. Нас много. Тоже недовольных, жаждущих… И это не впервые здесь… Но ранее, как следует, не удавалось. А теперь мы оснуем новое государство… лучше чем Платоново[4]. Нищие все за нас. Составь дружину и присоединяйся. Мы порастрясем всех, кого следует.
Алексей молчал. Хариакис продолжал убеждать. Ответа все-таки не получил. Тогда он вспотел, раздражился, несколько раз набрасывался на него, потом утих, обозвал дурачком и в наступающих сумерках исчез так же внезапно, как явился. Алексей же сидел долго. Зажигались огни в городе, на судах в порту, красные, зеленые. Южный сумрак синел. Смутно белели в нем дороги. Наплывала теплая струя, и в потемневшем небе звезды разлетались вечными узорами.
Алексей улегся спать под ними. Как обычно в долгих годах чистой и суровой жизни, ощущал себя легко, и жестокая земля не отгоняла. Лишь когда вспоминал Хариакиса, некое облачко находило на душу.
Ему суждено было разрастись.
Через несколько дней у себя на паперти услыхал Алексей разговор двух купцов: они спешно погружали семьи на корабль и уходили – по прибрежью двигались