– Сеня, мы христиане, а не жиды.
– А это и не жид.
– А кто же?
Сеня посмотрел на мать сурово и ответил:
– Немец.
Сказанное оказалось еще хуже. Лицо матери, загорелое, вечно моложавое, сероглазое, резко осунулось и постарело.
– Не-е-мец? – переспросила она.
Сеня кивнул и рассказал, что знал об этом немце, хотя толком ничего и не знал, только то, что сообщил Илье его родственник Игнат Задумов: умный немец инженер изобретал планеры и сам летал на них, пока не разбился в сорок с чем-то лет, и был он первым. Мать слушала, печально вытягивая губы и трогая иногда себя за щеку.
– Сеня, – сказала она, выслушав, – немец, он хуже жида. Он же, поганый, потравил твоего батьку. Газом. А жиды никого газом не травили. Ни поляки. Ни кто еще. Мысль не доходила. А у того у немца немилосердного – дошла.
Сеня угрюмо внимал. Он это знал. Но снова слушал рассказ матери.
А было так.
Папку взяли на войну с немцем, хотя ему уже и пять десятков стукнуло. Но Жарковская порода крепкая. Царский солдат дед Максим жил сто лет. Дед Дюрга Жар, видно, не меньше проживет. Ему вон сколько, а ходит молодцом.
Сеня не видел никогда своего отца вживую, только на фотокарточке: когда он в последний раз на побывку приезжал, а на селе как раз завелся свой фотограф Левинсон с громоздким аппаратом, и касплянцы ходили к нему фотографироваться. Пошли и Андрей с Софьей. И вот они на этой фотографической прямоугольной карточке: Софья в темном платье и белом ослепительном, как сугроб, платке стоит, положив руку на плечо сидящему на венском стуле бравому солдату в форме и фуражке, с лихо подкрученными усами, с Георгиевским крестом на груди: вид весь у него бодрый, а в темных близко посаженных глазах какой-то тоскливый вопрос… Или это так сейчас кажется?
Андрей, по наущению деда, вот чем занимался: по весне запрягал Чайку, черно-белую кобылку, да отправлялся в Касплю и по всем окрестным деревням скупать скотину, кое-как перемогшую зиму. А травы доброй еще нет. А та скотинка на ладан дышит. Ему и уступали задешево, лишь бы избавиться. И он пригонял лядащих теляток, коровенок, бычков в Белодедово-Долядудье. Нанимал двух пастухов, а сын его Тимоха да Семенов сын Васька шли к ним в подпаски. И начиналась пастьба. Гоняли то лядащее стадо по дальним лужкам, по лесным закрайкам – всюду, где только можно было ущипнуть хоть клочок травки. Какая скотинка и околевала, но шкуру с нее сдирали да отдавали бабам, Устинья ими руководила, шкуру дубили в растворе, мяли, выделывали и потом шили жилетку или чего еще, рукавицы, даже шапку, треух. Мясо скармливали собакам. А остальные буренки хоть и пугали выпирающими ребрами да слезящимися огромными глазами, но жили, беспрерывно щипали травку и мох в лесу. А к середине лета и плотнее становились, убирали ребра-то. И к концу лета то было хорошее стадо, мычащее, блеющее. И как на березе лист золотился, папка с теми двоими пастухами направляли все разномастное стадо в сторону далекого города – Смоленска. Ну как далекого? Даже и сейчас далекого для Сени: за синими горами, за долами и лесами, а к тому же и за