Амалия же смеялась, так смеялась, что теряла дыхание, ей казалось, что она сейчас задохнется, и тогда она успокаивалась, но стоило ей снова вдохнуть воздух, как смех возвращался. Надо же, неужели такой маленький ребенок может сказать нечто настолько смешное!
– Ты, тигренок, – самое веселое Божье создание, – сказала Амалия, а Руфь ела фасоль и перловку. Она первый раз сама держала в руке ложку и уже принялась за следующую тарелку, а между двумя ложками рассказывала про то, как папа каждый вечер исчезает. Надевает тапочки, садится рядом с плитой, открывает газету и исчезает. Как это исчезает? Очень просто: пока Руфь и мама моются и вытираются, а потом обсыпают себя пудрой, как мельник Божо мукой, вдруг оказывается, что папы больше нигде нет.
Руфи уже два года. Руфь не пересказывает папины слова, она превращается в папу, у нее вмиг вырастают усы, но в следующую секунду она уже превращается в маму, с большими, темными еврейскими глазами; Амалия боится этих глаз, а Руфь говорит так, как говорит мама Ивка – ее глубоким голосом, «р» перекатывается, как будто она француженка, – и произносит:
– Эх, Мони, Мони, не будь этого ребенка, мы бы с тобой по-другому разговаривали, – тут у Руфи снова вырастают усы, морщится лоб, на макушке появляется шляпа, но папа Мони ничего не отвечает, только что-то мычит, оглядывается, смотрит, не подслушивает ли кто; эх, еврей, еврей, хитрый еврей, думает Амалия, только и ищет, куда спрятаться, боится за себя, не то что Раде, ее дорогой Раде, открытая душа.
– Будь я умнее, сбежала бы с майором Даноном, тебя бы не дожидалась, – продолжает мама Ивка, но теперь она грустная, такая грустная, что у Руфи по щекам катятся слезы. Она продолжает есть фасоль и перловку, но плача, чтобы тетя Амалия видела, как это, когда мама плачет. Только тете Амалии совсем не смешно. Она раскрыла рот от изумления, смотрит на этого ребенка и не знает, действительно ли видит то, что видит. О детях она слышала всякое, но такое – никогда.
– Тигренок, да ты просто волшебница! – сказала Амалия, как будто разговаривая со взрослой женщиной.
Без пяти минут восемь Ивка позвонила в дверь Мориней. Ох, как она была счастлива, когда дверь ей открыла Руфь: как же ты выросла с утра, обняла она дочку, когда мы прощались, ты не могла дотянуться до дверной ручки, а сейчас, смотри-ка! Поблагодарила Амалию, никогда не забуду, говорила она, ни вас, ни вашего супруга – да что тут такого, мы же все-таки соседи, а значит, друзья, отвечала Амалия. Ивка была готова целовать ей руки, глаза ее полны слез.
В ненависти, которую она тогда почувствовала, в тихом и тупом желании иметь руки великана и, как курице, свернуть Ивке голову Амалия потом будет исповедоваться неделями и неделями, у одного, второго, а потом и третьего священника; епитимьи будут следовать одна за другой до тех пор, пока и этот грех не поблекнет, как блекнет любое воспоминание.
Ей хотелось сломать Ивке шею потому,