Каупервуд был доволен и горд: вот такую и надо иметь жену – красавицу! Ожерелье из бирюзы оттеняло белизну ее шеи, и как ни портили ее рук кольца, надетые по два и по три на палец, эти руки все-таки были прекрасны. От ее кожи исходил тонкий аромат не то гиацинта, не то лаванды. Каупервуду понравилась ее прическа, но еще больше – великолепие наряда, блеск желтого шелка, светившегося сквозь частую сетку зеленых кружев.
– Очаровательно, детка. Ты превзошла самое себя. Но этого платья я еще не видел. Где ты его раздобыла?
– Здесь, в Чикаго.
Каупервуд сжал теплые пальцы Эйлин и заставил ее повернуться, чтобы посмотреть шлейф.
– Да, тебя учить не приходится. Ты, я вижу, могла бы быть законодательницей мод.
– Значит, все в порядке? – кокетливо спросила Эйлин, но в глубине души она еще сомневалась, сумеет ли она ему угодить.
– Превосходно! Лучше и придумать нельзя. Великолепно!
Эйлин воспрянула духом.
– Хорошо, если б и твои друзья были того же мнения. Ну, а теперь иди переодеваться.
Каупервуд поднялся к себе наверх, Эйлин последовала за ним, мимоходом еще раз заглянув в столовую. Тут, во всяком случае, все в порядке: Фрэнк умеет принимать гостей.
В семь часов послышался стук колес подъезжающего экипажа, и дворецкий Луис поспешил отворить дверь. Спускаясь вниз, Эйлин слегка волновалась – а вдруг она не сумеет занять гостей? – и напряженно придумывала, что бы такое сказать им приятное. Следовавший за нею Каупервуд, напротив, был уверен в себе и оживлен. В своем будущем он никогда не сомневался, не сомневался и в том, что устроит будущее Эйлин, стоит ему только захотеть. Трудное восхождение по крутым ступеням общественной лестницы, которое так пугало Эйлин, нимало не тревожило его.
С точки зрения кулинарии и сервировки обед удался на славу. Каупервуд благодаря разносторонности своих интересов умело поддерживал оживленную беседу с мистером Рэмбо о железных дорогах, а с Тейлором Лордом об архитектуре, – правда, на том уровне, на каком способный студент беседует с профессором; разговор с дамами также не затруднял его. Эйлин же, к сожалению, чувствовала себя скованной, но не потому, что была глупее или поверхностнее собравшихся, а просто потому, что она имела лишь очень смутное представление о жизни. Многое оставалось для нее закрытой книгой, многое было лишь неясным отзвуком, напоминавшим о чем-то, что ей довелось мимоходом услышать. О литературе она не знала почти ничего и за всю свою жизнь прочла лишь несколько романов, которые людям с хорошим вкусом показались бы пошлыми. В живописи все ее познания ограничивались десятком имен знаменитых художников, слышанных когда-то от Каупервуда. Но все эти недостатки искупались ее безупречной красотой, тем, что сама она была как бы произведением искусства,