полученная мною свобода, освобождение. С высоты тридцатилетнего возраста мы спорили о напастях века, толковали о достойном человеческом обществе, об устремлениях самого Человека. Я восставала, когда Борис прибегал к утопиям, но, вовлечённая в них, стала грешить ими сама. И конечно же, свобода играла здесь первую скрипку. «Месяц назад ты писала мне: „Я часто думаю, что мы живём в лаборатории жизни, где создается Человек, которого ждёт Время, от которого столько света“», – цитировал меня Борис и уточнял: «Зоркая, чуткая – да, да! И главное, что мы сами все тут являемся и реактивами, и катализаторами, и лаборантами, и производным продуктом! В лаборатории этой много дыма, душных паров и едких кислот. И Человек в нас рождается под их прожигающим ливнем в клубах гнева и любви, обид и счастья. Сверху такое прекрасное и бесстрастное небо, а внизу, в жарких сложностях, среди грязи и цветов, слёз и песен, побоев и ласки, рождается Человек в вихре красоты, рядом с кучками отбросов и блестящих бумажек. Ты так верно чуешь это вкусное, властное великолепие. И всё в тебе создано, чтобы кружить в нём, озорно кричать „страшным голосом“ от изобилия и, рассекая упругое сопротивление, взмывать вверх и плыть навстречу ветру и солнцу, призывая к тому других…» Преувеличения и пафос диктовались неприкаянной, обобранной, но всё же молодостью. Чем больше проблем у меня было – неизвестность с сыном, отсутствие профессии, преследования ГБ, – тем сильнее была потребность отрываться от реальности и земли, «взмывать вверх и плыть навстречу ветру и солнцу». Должно же было в чём-то выражать себя буйство энергии.
И чего только не было в тех отношениях! На Севере в концертах я читала «Девушку и Смерть» Горького. Борис изготовил горельеф из гипса: голова юноши лежала на коленях у девушки, будто сошедшей с полотен Рубенса. Я не согласилась с такой трактовкой. Приподняв двумя руками своё создание, Борис с силой расшиб его оземь в мелкие куски. Наша переписка после таких сцен обрывалась. Но я судила себя за жёсткость, за причинённую ему боль, снова шла на примирение. Однако поводы к «разночтениям» возникали снова и снова.
В настойчивом чувстве Бориса безусловно была какая-то нешуточная и непостижимая загадка. Мне недоставало ни опыта, ни человеческой зрелости, чтобы разобраться в ней. Мы были ровесниками, жили в одном Времени, но по-разному относились к самой природе вещей и понятий. Не Время – Бориса, а он норовил по-свойски подчинить его своим желаниям. Он сам назначал ему сроки действий. А я признавала во Времени одушевленного и верховного повелителя. Принимая мою подчинённость, оно бесцеремонно и безжалостно говорило мне: «Не жди! Для таких-то и таких твоих надежд я никогда не настану!» Или напротив: «Терпи! Явлюсь!» Я слышала Время, свято верила его языку. И оно не обманывало меня.
В попытке объяснить Борису, почему не откликаюсь на его чувство, я как-то написала что-то вроде новеллы об отношениях со Временем. Сюжет был наивный. Она живёт в лачуге, у моря. В дверь постучался пришелец. Спросил, не найдётся ли у неё весла – заменить сломанное. Они как бы «узнали»