В черном платке и черном свитере, худенькая и маленькая, мать сидит на кухне, тихо беседуя с соседкой. Она с плачем обнимает меня, и я убеждаюсь, что непоправимое – случилось. Соседка, облегченно вздохнув, уходит домой; я снимаю в сенцах ботинки, иду на веранду и, наконец зарыдав, обнимаю еще не остывшее тело папы.
Одутловатое, нездоровое лицо, впалый беззубый рот, морщинистые мешки под глазами, серебристо-пепельный чубчик. Этот человек дал мне жизнь, талант, гордыню, умение понимать красоту, помог мне встать на ноги в чудовищном мире людей, научил жить стиснув зубы, одерживать победы и бросать завоеванное псу под хвост. Больше он меня ничему не научит.
Папа, папа, милый мой, добрый, взбалмошный человек, куда же ты?
– Он улыбается, – говорит мать. – Смотри, он улыбается – ему нравится, что ты приехал.
– Я раньше всех приехал, – сквозь рыдание отвечаю я, – раньше Андрюхи, я через лес бежал…
Руки и ноги отца связаны бечевкой, он лежит на раздвинутом столе, одетый в новый дешевый костюм и ненадеванную клетчатую рубашку; на ногах – нелепые дырчатые сандалии.
Я вою, как в детстве, кривя рот и размазывая слезы, – от великой обиды на жизнь и на Бога.
– Папа, папа, милый мой, хороший папа… – вою я, целуя и гладя покойника.
Мать оставляет меня наедине с отцом – и то, что я говорю в эти минуты, о чем прошу его, в чем клянусь, слышит только он.
Закрыв лицо отца простыней, возвращаюсь на кухню. Мать собирает ужин, рассказывая, как всё случилось, коря себя за недогадливость, за то, что поздно выглянула в окно, не так насыпала таблеток…
– Ведь никакой тревоги в этот день у меня не было! – восклицает она, испуганно глядя на меня. – Наоборот: тихо, спокойно, весело было на душе. Видно, так уж надо было… С утра он Коле Баруздину колунище тесал, потом с мужиками в огороде хахалился, у меня и думки не было, что так выйдет. Отвело меня, отвело… Господи, как же я теперь буду? Феликс, Феликс! Всё-то ты, матушка, успел, всё приделал – кур отгородил, картошку мы посадили…
Она плачет и вытирает платочком покрасневшие нос и глаза.
– Сразу, – говорю я, слыша в тоне своего голоса оттенок какого-то злобного торжества, – без проволочек, без этих больниц… Раз!.. – и там… Резко, папа, резко. Одним ударом, наотмашь!
– Да, не завалялся, – всхлипывает мать. – Люди-то вон годами лежат, под себя ходят. Горшок им носят, с ложечки кормят… Не-ет, Феликс Михайлович так не мог… Феликс, да что же ты наделал?
– Ну, не плачь, не плачь, – бодрюсь я. – Всё равно он здесь жить не собирался. Помнишь? – он хотел