Узколицая посадская бабенка, в застиранной телогрее, с платком, сползшим на шею, продиралась к Аввакуму, кричала:
– Деву-то мою, дочу-у!..
Сзади ее подпихивала старуха, тряскими руками пытаясь надвинуть платок ей на голову, и тоже вопила:
– Опростоволосилась прилюдно! Грех!
Протопоп поймал руку бабёнки, притянул к себе.
– Сказывай толком, что тебе? – Бросил хмурый взгляд на толпу. – А вы утишьтесь! – И снова бабёнке: – Какая беда твоя?
Народ поутих. За жёнку в телогрее запричитала старуха, то и дело оглядываясь, будто паслась от кого-то.
– Дак дочу ее, Ульянку, внуку мою, воевода украдом взял, как татарин, а нас изломал, чтоб не перечили! – Старуха изловчилась, надвинула платок на голову дочери по глаза, как и положено христианке пред людьми и церковью. – А с горя-то старшая моя, вот она, матерь Ульянки скраденной, вишь ли – с ума стряхнулась, ну! Уж пожалуй, батюшка, внуку-ту отобери у него. Изгаляется, слыхать, пропадет дева в четырнадцать годков всего!
– Так нету же прежнего воеводы, – удивился протопоп.
– Дак нету ирода, нету, – рыская головой, радостно согласилась старуха. – В жалезах на Москву свезли, как есть – свезли!
– Стоп-стоп! – не понял Аввакум. – Его свезли, а где внука?
– Дак иде? У Москву с собою узял. Бравая, как не узясти.
– Это что же, и ее оковали?.. Эй, кто знает?
Церковный староста разъяснил:
– Тута она. У приказчика бывшего воеводы обретается. Тот, кобеляка, обрюхатил ее и энтому спихнул. Одна ватага татья.
– Так-так. Выходит, здесь она. Добро, вернем деву, – пообещал Аввакум. – Всем приходить на вечерню. Многонько всякого сказывать вам стану. Теперь прощайте.
Народ дружно повалил за ограду, словно бы выкричался и все заботы спихнулись с плеч долой. «А попов не видать. Когда убрались, не заметил. И никто свечку пред образом не затеплил, – с досадой подумал протопоп. – А день воскресный – для служб и молитв. Нельзя по дому работать, ни бань топить, тем паче в корчмах время бить, а они прут долой с радостью… А это кто такая осталась? Жёнка незнаемая, не упомню такую?»
Опрятно одетая, в тугом платке, из-под которого глядели на протопопа кроткие глаза, жёнка лет тридцати стояла с приоткрытым ртом, будто хотела и не могла вымолвить слово, сдавленная чем-то жутким, что сковало и отняло язык. Аввакум сошел к ней, перекрестил.
– Ну-ко, сердешная, отверзи свое, как на духу, – ласково подбодрил ее. – Чья ты?.. Ну-ну, красавица, не робей, пастырю можно.
– Нездешняя, батюшка, я, – едва шевеля губами и так тихо заговорила